Без борьбы нет победы
Шрифт:
Она уважала независимость моего поведения. Сколько раз в годы моей автомобильной карьеры она тревожилась за мою жизнь. Как от души обрадовалась, когда я бросил профессиональный автоспорт. Не в пример многим другим она не отвернулась от меня, когда я стал жертвой полицейских преследований. Она верила в искренность моих усилий и одобряла их...
Всякий, кто всем сердцем любил свою мать, поймет, что я пережил, провожая ее в последний путь…
Тем временем в ФРГ и ГДР и за рубежом ширилась волна протестов против нашего процесса. В конце марта 1954 года без всяких объяснений и комментариев меня выпустили на волю. Обвинительного заключения мне так и не предъявили. Видимо, этой внезапностью освобождения власти хотели утихомирить общественное мнение и предать мое дело забвению.
Остальным арестованным членам комитета
Когда около 9 часов вечера, словно охмелев от смешанного чувства горечи и счастья, я, пошатываясь, вышел из тюремных ворот и направился к ожидавшей меня машине, мне все еще не верилось, что я свободен.
Обвинители превращаются в обвиняемых
Мое возвращение в Кемпфенхаузен оказалось не столь уж радостным. Гизелу нельзя было узнать. Всегда веселая и жизнерадостная, она полностью преобразилась. Чувство глубокой душевной подавленности не покидало ее, все чаще сдавали нервы. Мой второй арест, опись имущества, эпизод с шарлатаном Райхлином — все это разбило ее душевно и физически. Она мучительно страдала от форменного бойкота, который ей давали чувствовать на каждом шагу. "Добрые старые знакомые" не кланялись ей на улице. Они избегали и меня, и мою жену, словно матерых преступников. Я старался подбодрить ее. Надеясь, что перемена обстановки пойдет ей на пользу, я увез ее в санаторий "Шлосс Эльмау" близ Миттенвальда, где десятилетиями отдыхала аристократическая знать. Там мы хотели обрести хотя бы временный покой. В первые дни мы не раз слышали за спиной шепоток: "Он сидел в тюрьме". Но разговоры на эту тему довольно скоро прекратились, и, думаю, мы бы отлично провели отпуск, если бы не одно обстоятельство: я захватил с собой своеобразный "материал для чтения", отравивший мне не один час. Это было мое обвинительное заключение. Наконец-то я столкнулся вплотную с "изменником родины" Манфредом фон Браухичем, с "врагом государства номер один". Крупный красный штамп "арест", оттиснутый на первой странице, говорил о том, что моя свобода не продлится долго. Когда федеральный прокурор отправил мне эту толстую папку, я уже не был подследственным заключенным, однако какой-то чиновник все-таки поставил этот штамп. Может, хотел намекнуть, что мой уход из Штадельхайма не окончателен... В моей жизни я редко возвращался к уже прочитанному. Но это обвинительное заключение — одна из немногих книг, которые я читал неоднократно, причем всякий раз с совершенно новым чувством. При первом знакомстве с текстом я забавлялся несусветными враками, которыми он изобиловал. При втором чтении я призадумался: если все это может служить основанием для обвинения человека в государственной измене, значит, я живу в более чем опасном государстве. После третьего чтения мне стало окончательно ясно, что меня решили уничтожить любыми средствами. Я понял, что мои перспективы крайне мрачны. В одном из приговоров, вынесенных федеральным судом в апреле 1952 года, говорилось, что Социалистическая единая партия Германии и всякий, кто сотрудничает с ней, "подготовляют государственную измену". При переговорах о спортивных встречах между Востоком и Западом мне, естественно, приходилось беседовать со спортивными функционерами СЕПГ. Поэтому меня заподозрили в подготовке "насильственного переворота" в ФРГ и, следовательно, в "государственной измене". Наш Комитет за единство и свободу в германском спорте открыто провозгласил свое стремление бороться за мир и дружбу между народами, против милитаризма. В этом власти усмотрели "угрозу государству", намерение изменить "конституционный порядок". И хотя этот комитет никогда не был запрещен, органы юстиции объявили его антиконституционной "замаскированной" организацией, что оказалось достаточным для обвинения нас в "тайных сговорах".
Обвинительное заключение завершалось следующим перлом: "Важная роль обвиняемого видна из большого количества писем протеста, поступивших в связи с его арестом и во время следствия, причем множество подобных писем, полученных из советской оккупационной зоны, позволяет сделать существенные выводы о значении комитета и деятельности обвиняемого для тамошних властителей".
Эта фраза показала мне поистине судорожные усилия моих обвинителей использовать против меня решительно все. Прибегая к изощренным выдумкам и подтасовкам, они хотели перевернуть все с ног на голову и, как говорят, "сотворить что-то из ничего".
Где встречать новый год?
В
На вопрос: "Кто говорит?" — я услышал: "Не имеет никакого значения! Я звоню вам из Сант-Адельхайма, и этого, пожалуй, достаточно!"
Я насторожился: вымышленный "Сант-Адельхайм", несомненно, означал хорошо мне известный Штадельхайм.
"Поговаривают, будто Браухич скоро опять прибудет к нам. Вас это, по-моему, должно заинтересовать. В общем, считайте, что я вам дал намек!"
Затем послышались частые гудки — мой собеседник повесил трубку.
Я, конечно, здорово разволновался, присел на стул я засвистел сквозь зубы. "Проклятие! Только этого не хватало! Неужели правда? Неужели опять в этот страшный дом?.. Но кто же мне позвонил?" Я молниеносно перебрал в памяти всех, кто мог бы это сделать. Голос казался мне незнакомым. Впрочем!.. Я вспомнил. Этого человека я едва знал. Да, именно таким хриплым голосом он скликал своих людей во время прогулки на тюремном дворе. Однако этот надзиратель никогда не проявлял какой-либо симпатии ко мне. И все же он мне позвонил. Бесспорно, он — я уже не сомневался. Но зачем и почему именно теперь? Обосновано ли его предупреждение? К сожалению, этого я не мог знать.
Как бы то ни было, но мой покой, ощущение относительной безопасности, предвкушение праздника — все это сразу улетучилось. Ни на минуту я не мог забыть об этом странном звонке и главное — не решался рассказать о нем жене. Он казался мне и дружеским предостережением, и вместе с тем зловещим сигналом.
Может, они мне только дали передышку, подумал я, чтобы успокоить людей, протестовавших против моего ареста, а теперь снова упрячут меня в каменный мешок, причем уже на неопределенный срок.
Большая трудность заключалась в том, что в этой обстановке я не представлял себе, с кем посоветоваться, кому довериться. Состояние моей жены оставалось тяжелым, нервные припадки не прекращались, и я ни в коем случае не хотел преждевременно усугублять ее душевную депрессию. И все-таки что-то надо было предпринять. Не мог же я, в самом деле, пустить все на самотек.
Утром, перед сном, за столом, куда бы я ни ходил, где бы ни находился — везде меня преследовала тягостная неизвестность, тревога, страх. Что будет завтра? Через сколько дней они снова придут за мной?
Когда по утрам раздавался звонок почтальона, мне всякий раз чудилось, что это вовсе не почтальон. Теперь я всем своим существом прочувствовал все, что незадолго до войны переживал мой друг Джеймс Льюин, ежедневно ожидавший прихода гестаповцев.
Уже дважды эти "джентльмены" звонили у моей садовой калитки и уводили меня с собой. А что, если этот загадочный звонок был провокацией? Что, если меня просто хотят запугать, подавить морально, разрушить уют моего дома, вырвать меня из семейной обстановки? Я уже видел столько подлости со стороны властей, что был готов поверить во что угодно! Инстинкт, внутренний голос твердил: будь осторожен! Осторожность — главное!
Мне следовало на что-то решиться. Вот это-то и было труднее всего. Сначала я хотел дождаться конца рождественских праздников, а после них все-таки рассказать обо всем жене, полагая, что это не будет поздно.
После отравленных дней рождества я поехал в Мюнхен к моему старому другу автомеханику Герману Билеру. С ним я познакомился и подружился еще давно, когда он работал подмастерьем в одной лейпцигской ремонтной мастерской. Впоследствии он переехал в Мюнхен, где мы с ним часто встречались. Билер сердечно принял меня в своей уютной квартире, я и выложил ему все, чтобы было на душе. Рассказал о таинственном телефонном разговоре и сделанном мне предостережении. Он спокойно слушал, изредка поглядывая на меня добрым встревоженным взглядом, не вязавшимся с его обликом глубоко уверенного в себе и чуть сурового человека.
"Видишь ли, Манфред, — медленно проговорил он с характерным швабским акцентом, — я уже давно ожидал чего-то в этом роде. Так было при нацистах, так осталось и сейчас. Кто не с ними, того они преследуют — кто бы он ни был". Дружески положив ладонь на мою руку, Герман продолжал: "Давай-ка подумаем вместе. Ты понимаешь, что они снова заберут тебя? И уже не на два-три месяца — на годы. Тебе надо убираться, это ясно как день. Но как? Куда? Обычный официальный путь с паспортом и визой не для тебя. То есть ты не сможешь уехать к Караччиоле в Швейцарию или к твоим бельгийским друзьям. Значит, остается только одно направление..."