Бездна голодных глаз
Шрифт:
Бродяга вскинулся, поравнявшись с тобой, и как-то неопределенно помотал встрепанной головой. После чего уверенно двинулся вперед, аккуратно обходя трещины полов.
«Он же немой! — машинально подумал ты, — мы ж сейчас дорогу потеряем!…»
Ты попытался убедить себя в реальности угрозы — и не смог. Слишком спокойно шел невозмутимый Бродяга, слишком небрежно находил он нужный поворот. Ты посмотрел вниз и обнаружил в левой руке его, в тонких белых пальцах, маленький необычный бубен — нет, даже не бубен, просто металлическое кольцо с колокольцами и пергаментными перетяжками. Кольцо ритмично позвякивало, ударяясь о бедро идущего. Ты быстро наговорил кусок витража — ритмы совпали вплоть до удара четных переходов. Значит, вот оно что… Любопытно, догадывается
Ритм. Для него необязательны слова. Ритм шагов, ритм дождя, ритм звона мечей о доспехи… Ритм. Глухой барабан или струны кото, под которые безмолвные желтолицые монахи уходили в Пустоту и прорывались к просветлению. Нет, это не у них, это у нас, но все равно. А слова?
— А слова? — бросил ты в прямую спину Бродяги. Тот, не оборачиваясь, выразительно постучал пальцем по голове.
Ну, конечно… Для него это просто. Слова в голове, они не произносятся. Правда, тогда есть одна большая разница — задумывался ли над ней сам Бродяга? Слово-знак, произнесенное или записанное, резко отличается от смысла, слова-образа. Кипарис — слово-знак, кипарис вообще. Дерево. Большой кипарис — уточнение; не просто кипарис, но большой. А образ, недосказанное? Шорох волн, облизывающих кромку берега, вечернее небо с воспаленными прожилками заката, и черной свечой врезанный в дугу горизонта — большой кипарис. Как вложить все увиденное в слова? Может быть, молча?… Где найти человека, забывшего слова, чтобы с ним поговорить?
Он гений. Он открыл такие залежи в своем сдвинутом мире, что дух замирает, и сердце обрывается в задыхающуюся пропасть. Гипноз, ясновидение, чертовщина, чародейство, — какая разница, если он первый вышел на дорогу молчания, вышел от бессилия, от чувства неполноценности, от невозможности говорить и невозможности молчать. Неуклюжие спотыкающиеся шаги, он может пока немного — немного в сравнении с привычными витражами, закованными в броню всесильных слов. Но за его попытку можно отдать витражи патриархов. Впрочем, не увлекайся, ты их не видел и не читал, разве что самую малость, так что и патриархи могли быть весьма серьезными ребятами…
Ты крепко сжал плечо Бродяги, и он обернулся. В ответ на твой восхищенный взгляд слезы набежали на серые глаза, смывая пыль, не имеющую возраста, открывая горькую детскую обиду, боль безногого мальчишки, удостоившегося похвалы за отличный бег на костылях. Ты отрицательно покачал головой.
— Нет, Бродяга, это не костыли… Когда-нибудь ты вспомнишь о попытках пробиться через немоту — и вспомнишь с гордостью, понял! Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний, пусть не верует бродяга и ни в птичий грай, ни в чох… Это не витраж, это песня. Пусть простенькая, и не к месту, но каризы защищены от стихий, и все знают о защите, и никому не приходит на ум сесть по-человечески, заварить чаек и негромко запеть — не из тайных помыслов, но от души. Да, Бродяга? Ни на призраки богатства в тихом обмороке сна, ни на вино не променяет он заветный сундучок. Давай, парень, присоединяйся…
Звякнули колокольчики. Бродяга присел рядом, постукивая по коленке своим экзотическим бубном и неумело улыбаясь. Кажется, он понял.
Шершавые стены каризов, немало повидавшие на своем каменном веку, недоуменно взирали на крайне несерьезное поведение двух вроде бы солидных мужчин. Мастеров.
Старик
Трудно стать Верховным. Но трижды труднее им оставаться. Зазеваешься, не успеешь увернуться — вроде бы и малая царапина, и не болит, а Ложа уже собралась вокруг, на запах и слабость, ждет, кто первый вцепится… А первый всегда найдется, ждать не заставит. Сам Верховный в свое время не заставлял. Его никогда не ждали — трудно стать главой Ложи, но можно. Вот он, например, стал, и уступать не намерен, и если бы не нашествие…
Из пяти полков пограничных, из почти семи тысяч бойцов — шесть сотен без малого влетели ночью, задыхаясь, в городские ворота, прогрохотали по настилу до казарм, подштанники отстирывать. И нет, чтоб ветераны, гордость строя, искра визга
Все в один голос твердят, что упурки ехали рысью, не спеша — и стена черной пыли, ползущая впереди, грузно наваливающаяся на центр и часть левого фланга, сминая людей, воинов, превращая их в сопливых идиотов, дебилов, которых и топтать-то противно… Хотя затоптали все-таки, снизошли…
Ыраман, сын Кошоя, что же это ты такое придумал, для спасения чести отцовой, многократно оплеванной городскими дружинами, властно связанной унизительно подробными договорами? Кого же это ты извлек из капищ ваших шаманских, из скитов тайных, затерянных, памятуя о старых походах, неизменно разбивавшихся о мощь меча и слово магов?… Хватало на степь сил Ложи, его, Верховного, сил хватало… Мастера на войны не ходили. Сидели в каризах, витражи клеили, молодняк натаскивали.
Или ходили? Или не хватало? Почему рухнула дамба, рухнула на втором походе, когда варвары не убоялись стены огненной и готовы были на плечах бегущих войти в город? А ведь рухнула, трижды заговоренная, и поток безумной воды смял, сбил в кучу и повлек прочь вопящих людей, коней, бунчуки с пышными гривами… Чье слово, чья сила? Значит, не хватало. Значит, пора идти в каризы. Пора. Поздно лукавить.
Ты слышишь меня, Ыраман, сын Кошоя, Меч Степей, новый упуркский владыка — я, бывший Мастер, нынешний глава Ложи, обменявший власть на власть, топчу свое самолюбие, топчу, идя к каризам, топчу, в одиночку входя в сумрак коридоров, топчу, наговаривая витраж Дороги, знакомый с юности, потому что…
Слышишь ли ты меня, Ыраман, сын Кошоя, змеиный выкормыш?!
— Имеющий четыре рода скота знает: жеребец должен быть быстр, овца должна быть тучна, вол должен быть силен, раб должен быть послушен. Послушный раб ест, что дают, спит, где положат, делает, что скажут, живет и умирает по слову хозяина. Выхолощенный жеребец становится мерином, выхолощенный бык — волом, баран — валухом, человек — евнухом. Выхолощенный духовно становится рабом. Черный ветер возьмет его душу и подарит послушание. Таков закон степей, вечный и неизменный, как скрип деревянных повозок, как дуга горизонта на зазубренных остриях легких копий, как темное слово шаманов. Таков закон, и имеющий четыре рода скота его знает.
…Верховный стиснул руками виски и хрипло выдохнул воздух, сбившийся в шершавый плотный ком.
— Но почему? Почему именно гвардия, серебряные щиты? Почему не эти, не новобранцы, мясо красных бурь?
Магистр устало повернулся к нему.
— Дворцовые интриги сделали твой ум неповоротливым, Бывший, но и тебя не тронул бы Черный ветер. Плохой из тебя выйдет раб. И из меня. И из Бродяги. Из Чужого вообще не выйдет. Мы приучены думать. Почему надо спать, где положат? Почему надо есть, что дают? Плохой раб, много ест, мало работает, задает вопросы. Солдат — хороший солдат, заметь! — вопросов не задает. Он приучен выполнять приказы, это у него в крови. Солдат силен, ест, что дают, спит, где положат, живет и умирает по слову хозяина. Отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И замордованный земледелец — отличный раб. Пройдя через Черный ветер. И искушенный щеголь-царедворец. И правитель — из правителей вообще получаются самые лучшие рабы, кому, как не тебе, знать об этом? А школяры с тупыми копьями и полным отсутствием боевого азарта, подмастерья из каризов, мы с тобой — нас Черный ветер, может быть, и не возьмет. Зато нас тихо вырежут упурки — слишком мало думающих, еще меньше говорящих, почти никто не способен сражаться.