Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
– Ну, что ж, так и не дала? – лукавлю я.
Юля краснеет.
– Нет, дала… Мусенька, не осуждай меня, я не могла иначе, он так просил, и потом он… такой милый!.. А как он говорит, точно в стихах: васильки-глаза, розы-щечки, маки-губки…
Все ее куклообразное хорошенькое личико принимает мечтательное выражение. Ай да Ира! Ведь действительно своей поэзией овладела сердцем бедной Бек.
– Но почему же ты такая грустная, Юля? Ведь тут ничего печального нет.
– Да, так я еще не кончила. Ну, поцеловал он мою руку и сказал, что принесет в воскресенье в семь часов сюда же на каток «Митрофанушку». Ах, да, я пропустила: я так ужасно волнуюсь!
Бедная Юля! Мне больно на нее смотреть. Нет, эту глупую шутку необходимо исправить: то уже не смешно, от чего страдает другой. Но, пока переговорю с Ирой, я хочу хоть сколько-нибудь утешить Бек.
– Юлечка, милая, дорогая, не волнуйся, я уверена, что ничего не случилось плохого. Ты сама говоришь: снег сыпал, он и не пошел, потому что в такую погоду все равно кататься нельзя.
– Но ведь он не ради катка, а чтобы меня видеть; он и в первый раз без коньков был.
– Да, но он думал, что тебя в такую погоду не пустят, наконец, мало ли что задержать могло: гости какие-нибудь. Увидишь, все хорошо кончится, я уверена, – изо всех сил стараюсь я.
– Дай-то Бог, дай-то Бог, Мусенька, я так беспокоюсь. А как же сочинение?
Видимо, и «Митрофанушка» занимает некоторое местечко в пылком сердечке Юли.
Звонок и вторжение в класс Евгения Барбароссы прерывают наши дальнейшие излияния. Бедной Юле положительно не везет: ее вызывают. Урок, худо ли, хорошо ли, она отвечает, но затем следует то, чего пуще огня боится бедная Бек, – «летучие» вопросы.
– Скажите, пожалуйста, какое влияние на рыцарство имели Крестовые походы? – спрашивает учитель.
– На рыцарей? – Юля напряженно соображает или припоминает; вдруг вспомнив, очевидно, известное сочетание звуков, радостно разражается: – Под влиянием Крестовых походов рыцари стали сильно разлагаться.
Легкий смешок несется по классу. Я удерживаюсь изо всех сил, чтобы не огорчать Юли. Бедная, ей, верно, припомнился ее собственный «рыцарь» с явным признаком разложения – худеющей головой.
Впрочем, отличилась не одна Бек. Сахарова, верная себе, тоже не преминула утешить нас, заявив:
– Египтяне всю жизнь занимались тем, что бальзамировали свои собственные тела.
Прелесть! Господи, и как это в самом деле им удается говорить такие глупости!
Долго мы с Пыльневой обсуждали, как же
Надо пощадить ее самолюбие. Бедная Юля! Чем, в сущности, виновата она, что у нее слишком восприимчиво сердечко и – увы! – недостаточно восприимчива ее хорошенькая головка? Чтобы вознаградить ее за все треволнения, решено, прежде всего, послать ей от «его» имени сочинение. Это облегчение сделать в нашей власти, и она его, бедняжка, вполне заслужила. А дальше видно будет, как-нибудь да выкрутимся.
Только на большой перемене удалось мне окончить все срочные дела в этом направлении и побыть с Любой. Стала ей передавать все Юлины печали и невзгоды, но сверх ожидания, она отнеслась к ним довольно безразлично.
– Что Юля! Ведь это все выдумка, вздор, шутка, а вот у меня!.. Знаешь, ведь с Петром Николаевичем в тот вечер в конце – концов обморок сделался.
– Ну-у? Но почему? Что такое?!
– Видишь ли, я же догадывалась давно, да и ты, верно, тоже, что он… – Люба заминается, – влюблен в меня немножко. С приездом твоего двоюродного брата (вместо обычного «Володи» почему-то говорит Люба) он стал ужасно мрачный, скучный, кислый какой-то. Ты знаешь, ведь он вообще не Бог знает какой живчик, а тут и совсем раскис.
– Но почему же? – сразу не соображаю я и опять заставляю Любу запнуться.
– Да, понимаешь ли, он… ревнует меня к нему. – Любины щеки начинают рдеть.
Право, какая я глупая, не сообразила сразу! Но я по части романов положительно швах. Да, бедный Петр Николаевич! С тех пор, как Володя с Колей появились на нашем горизонте, куда бы мы ни шли, Володя с Любой в паре, Коля со мной, а этот бедненький так себе, неприкаянный болтается. Но мыто с Колей, понятно, целы и невредимы, а там в обморок кувыркаются!
– Так вот, – продолжает Люба, – когда он меня исповедовать стал, я не знала, куда деваться. Бледный, голос дрожит: «Любовь Константиновна, вы меня любите?» – Я молчу. – «Вы молчите! Значит, нет?» – Я все молчу. – «Так нет?» – Нет, нисколько, чувствую я, но мне так жаль его и страшно сказать «нет». – «Не знаю», – отвечаю я. – «Я знаю, чувствую, что нет, – говорит он. – Вы его любите, Владимира Николаевича!» – «Нет, нет, право, нет!» – уверяю я, видя, что он хватается за сердце. А после того я вышла, а ему дурно стало. У него, говорят, сердце не совсем в порядке… Что делать, Муся? Мне так жаль его, но он мне совсем не нравится, тряпка какая-то: добрый, мягкий, но я таких не люблю.
«Я знаю, каких ты любишь», – думаю я про себя, но молчу.
И Люба мучается, и ей, как и Юле, «жаль» его. А мне их всех искренне жаль. Право, как любить, когда не любишь? Какое счастье, что ни одна живая душа не надумалась в меня влюбиться. Люба уверяет, будто Коля Ливинский с меня глаз не сводит и Василий Васильевич ко мне неравнодушен. Ерунда, конечно, Любе просто грезится. Что называется: у кого что болит, тот о том и говорит.
Ну, осталось живо написать для Юли «Митрофанушку» – это на меня возложено, а завтра составить и свое сочинение. Всего два дня осталось, я и так дотянула до последней минутки.