Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
Глава XVI Ожидание императрицы. – Мое произведение
В гимназии переполох. Пришло откуда-то сведение, что к нам собирается государыня. Я страшно рада. По этому поводу особенно занимаются нашими манерами и грацией. На уроках танцев книксуем [115] тройную против прежней порцию: и вправо, и влево, и назад, и поштучно, и оптом. Кроме того, француз, немец и русский словесник велели каждой приготовить по стихотворению – на случай, если государыня войдет в класс и пожелает что-нибудь прослушать. Поют тоже, соловьями заливаются (не я, конечно; бедная
Андрей Карлович, придя в класс, распределил каждой из нас что-нибудь для декламации, а затем сказал, что было бы чрезвычайно приятно, если бы кто-нибудь из учениц составил еще и приветственное стихотворение собственного сочинения.
– Напиши, Муся, непременно напиши что-нибудь, – убеждает Люба. – Ты ведь можешь, у тебя так мило выходит! Напишешь?
Мне вдруг ужасно захотелось попробовать; ну как что-нибудь и выйдет? В тот же вечер села и нацарапала, по обыкновению, с маху… Не понимаю, как иные говорят, что, пока стихи или что другое напишут, весь карандаш сгрызут? Я же никогда. Или ни-ни, ни с места, не хочется думать, в голове ни одной мысли, или же сразу – села и, не отрывая пера, намахала. Я и сочинения так пишу, потом ничего не переделываю, только знаки проставлю да поправлю какие-нибудь нелепейшие ошибки. И почему я такая рассеянная? Даже обидно.
На этот раз писание мое хотя оказалось и скорым, но не спорым, – что-то жиденькое, бесцветное. Нет, такую гадость подавать нельзя, один Дмитрий Николаевич засмеет, безмолвно, в душе, конечно, но тем хуже. Но чуть не первым вопросом Любы, как только я пришла, было:
– Ну что, стихи написала?
– Написала гадость и никому не покажу.
– Мне, во всяком случае, покажешь, это уж извини.
– Кажется, что и тебе не покажу.
– Ну, уж это свинство будет! – Люба обиделась и даже покраснела.
– Ну, не злись же, покажу, уж так и быть. Слушай!
Давно всем сердцем мы желали
Тебя увидеть – час настал,
Но словом выскажем едва ли
Ту радость, что нам Бог послал.
Из нас, детей, кто же сумеет
Достойно чествовать тебя?..
Но в час, когда заря алеет,
Кто славит солнышко, любя?
То скромных птичек песнь несется
Веселым гимном к небесам,
Она из сердца прямо льется
Навстречу благостным лучам.
Ты – наше солнышко, наш свет!
Ты пенью нашему внемли
И детский искренний привет,
Царица-мать, от нас прими.
– И ты смеешь это называть гадостью? Сама ты после этого гадость, душа бесчувственная, которая ничего хорошего не понимает. Это прелестно! Понимаешь? Прелестно! Я уверена, что ни Полярская, ни Мохницкая так не написали.
– Разве и они пишут?
– Нуда, принесли сегодня и уже вручили Дмитрию Николаевичу.
– Хорошо, что я не сунулась! Конечно, их вещи в сто раз лучше. У них, верно, талант, так как у одной отец поэт, у другой – сестра, и довольно известные. Оказывается, оно еще предварительно через цензуру Светлова идет. Одного этого для меня достаточно, ни за что срамиться не буду, мерси, что предупредила, – говорю я Любе.
– Глупости
И противная Люба сдержала свое слово. Как только Андрей Карлович явился на немецкую литературу, она – тыц – смотрю, стоит уже.
– Вот, Андрей Карлович, Старобельская написала стихотворение к приезду Государыни, такое красивое стихотворение, и ни за что не хочет вам показать, стесняется.
– Fräulein Starobelsky стихотворение написала? А, это очень хорошо. Ну покажите же, Fräulein Starobelsky, не конфузьтесь, я убежден, что это что-нибудь хорошее, вот Fräulein Snegin тоже нравится.
Если я буду дольше отказываться, выйдет точно я ломаюсь, а я такой враг всякого кривляния. Нечего делать, достаю бумажку.
– Только громко не читайте, – прошу я.
Пусть, это куда ни шло, он – не беда, важно, чтобы до Дмитрия Николаевича не дошло.
– Прекрасное стихотворение, очень, очень мило! – восклицает Андрей Карлович. – А вы еще стеснялись. Видите, я в вас больше верил, чем вы сами, я знал, что Fräulein Starobelsky всегда все хорошо делает и на нее можно положиться. Очень, очень хорошо.
Скажите пожалуйста, понравилось! Милый Андрей Карлович, он такой добрый! От его похвал у меня «с радости в зобу дыханье сперло», и чувствую, щеки мои начинают алеть. Люба торжествует.
В противоположность моей, физиономия Таньки Грачевой принимает светло-изумрудный оттенок: похвала кому-нибудь другому – это свыше ее сил, этого не может переварить ее благородное сердце.
– А мне разве не покажешь? – просит меня на перемене Смирнова.
О, ей – с удовольствием: она такая чуткая, доброжелательная, так понимает все…
– Хорошо, – говорит она, – никакой фальши, напыщенности, просто и искренне, как ты сама. Славная ты, Муся!
Вера крепко-крепко целует меня. Эта не позавидует, она всегда так рада всему хорошему, где бы ни встретилось оно. Да и кому ей завидовать – ей, которая на целую голову выше всех нас?
Но кто искренне поражен, так это Клеопатра Михайловна: как, эта ужасная, отпетая, и вдруг?.. Она, видимо, очень довольна – и сразу сделалась ко мне ласкова и снисходительна.
На переменке, вижу, Андрей Карлович беседует у поворота лестницы с Дмитрием Николаевичем, а у самого в руке – о ужас! – бумажка с моим стихотворением.
Боюсь поднять глаза, чтобы не встретиться с насмешливой улыбочкой словесника. Вдруг – о ужас в квадрате! – слышу, Андрей Карлович говорит:
– А вот и она сама. Fräulein Starobelsky! – зовет он.
Мне становится жарко, и щеки мои, должно быть, «варенее красного рака».
– Так мы на вашем стихотворении и остановились. Сами же вы его, конечно, и продекламируете. Не правда ли, это будет самое подходящее? – последняя фраза обращена к Дмитрию Николаевичу. – Вот и господину Светлову ваше произведение понравилось больше всех остальных, а вы стеснялись показать. То-то!