Безвозвратно утраченная леворукость
Шрифт:
Расположенная на крутом берегу реки, недалеко от моста на Пиле, вилла «Затишье» находилась уже вне территории моего детства. Потому что дикими районами, начинавшимися приблизительно от моста, там, где бассейн, владели грозные братья Кубеневы, и мы, жители Центра, туда, как правило, не совались. Оказывается, тенденция избегать каких-то определенных мест может передаваться из поколения в поколение. Моя вредная мать рассказывает, что ее вредная мать (то есть моя вредная бабка) не позволяла даже приближаться к окрестностям виллы «Затишье». Хотя причиной тому были все-таки не братья Кубеневы, тогда еще не родившиеся. Причиной было то, что тогда, перед войной, епископ Бурше имел привычку каждое летнее утро купаться в реке совершенно без одежды. Каждый раз, когда я думаю о том мировоззренческом смятении, в которое натуристские купания епископа Бурше должны были повергать и до сегодняшнего дня легендарным образом повергают местных лютеран, на сердце мне становится как-то благостно и по-особенному легко.
Сейчас я по сути впервые, сориентировав сознание сугубо географически,
Из хроники виллы «Затишье» я узнаю, что дом этот по старой нумерации был обозначен номером 568. Это чрезвычайно любопытно и довольно удивительно, потому что старый номер нашего дома был 569. Следующий за ним, у Хмеля, — № 472, потом Чешляр-Оглендач № 637, а перед ним «Войнар» (торговый дом) № 78, трактир «Пяст» № 77, костел № 76, старая школа № 75, но уже следующий за школой Молитвенный Дом опять лихо контрастировал с едва-едва обозначившимся числовым ладом, имея номер 1006. Просто нумерация домов была хронологической, что в сочетании с отсутствием названий улиц, а также повторяемостью нескольких городских фамилий еще в семидесятые годы становилось источником бесконечной забавы, когда мы видели взмыленных, как лошади, и навьюченных, как дромадеры, отпускников, пытающихся куда-то добраться, найти какого-то из злейших бесчисленных Чешляров, Чижей или Пильхов. Мы животики надрывали от смеха над этими недотепами, хотя и сами понятия не имели, где какой номер и кто за каким оврагом живет. Это было тайное знание, которым обладали только старейшие жители.
Бабушка, Дед, Отец, Епископ и жена его, когда они сидели в большой комнате на тех же, что и обычно, стульях и в тех же, что и обычно, креслах, разговаривая о городских лютеранах, неизменно дополняли фамилию соответствующим номером дома. Чешляр номер такой-то. Чиж номер такой-то. Пильх номер такой-то, говорили они. Я стоял в сенях под другой, вечно закрытой дверью, и в руках у меня тогда было то же, что и сегодня: тетрадка и карандаш. Я все еще там, я все еще слышу неясные голоса, и почерк мой все еще неразборчив. Я не знаю ни цифр, ни имен и должен терпеливо ждать. И лишь через много лет я услышу все это более отчетливо, начну догадываться о последовательности событий, установлю никому не нужную дату строительства дома, выясню, где кто жил и когда что было сказано, и запишу все это правой рукой в фатальной тетрадке. И познаю мимолетное удовлетворение ремесленника, в поте лица толкущего воду в ступе…
Поминки по футболу
Порой мне кажется, что футбол умер, исчез, перестал существовать. Мне кажется, что все стадионы мира закрыты, ликвидированы, футбольные поля вспаханы (по штрафной площадке за плугом идет пахарь, над ним звенит жаворонок), все лиги расформированы, бутсы повешены на гвоздь. Человечество внезапно, в одночасье, словно пораженное каким-то антифутбольным ударом или зараженное какой-то бациллой, вырабатывающей иммунитет против футбола, перестало в футбол играть и футболом интересоваться. Белой азиатской травой поросли ворота и почетные трибуны.
Сны у меня тоже кошмарные, я часто кричу по ночам, мне снится, что я сижу на скамейке запасных, я уже готов, уже размялся, уже оделся, на мне полосатая красно-белая майка, длинные черные трусы и щитки на голенях и коленках, я вот-вот должен выйти на поле и в соответствии со своими способностями решить судьбу матча; тренер с лицом Кшиштофа Козловского [31] наклоняется надо мной и говорит: «Ежи, теперь ты». И я встаю со скамейки запасных и уже готов, как разъяренный зверь, броситься в бой, но не могу, мои ноги будто ватные, будто связаны. И поле вдруг ни с того ни с сего начинает вздыматься, точно разбушевавшееся море, я веду мяч между скрытыми в траве руинами, готовлюсь к удару, и — совсем как наяву — у меня ничего не получается.
31
Кшиштоф Козловский (р. 1931) — с 1965 г. заместитель главного редактора «Тыгодника Повшехного», деятель «Солидарности», министр внутренних дел в первом некоммунистическом правительстве Тадеуша Мазовецкого.
Газеты публикуют результаты матчей, печатают таблицы, на экране телевизора демонстрируется замедленная съемка: мяч летит из глубины поля, его принимает крайний нападающий, подает в штрафную, и форвард почти незаметным движением головы завершает атаку. Но таблицы, результаты и замедленные съемки — словно из какого-то другого мира, они принадлежат фантомной реальности, и представляется спорным, так ли бесспорно она существует. Футбол умер, и представляется спорным, борется ли еще «Краковия» за то, чтобы не вылететь из второй лиги, потому что неизвестно, существуют ли еще вторая и третья лиги. Когда-то, недавно, вчера, во сне, тридцать, а может, сорок лет тому назад — что можно было увидеть, придя на Блоне? От Рудавы до самых Аллей там играли в футбол. Десятки полей, не ограниченных никакой боковой линией, штанги, сложенные из одежды, а играли трое на трое, четверо на четверо или даже семеро на семеро.
Ничего, ничего, ничего во времена Гомулки не было, но трава была, трава существовала. Скажу иначе, по-простому: уж как при Гомулке было, так было, но говорите что хотите, а трава на Краковских Блонях росла знатная. Если бы ее на квадраты разметить и постричь, на Блонях было бы как на Уэмбли или на Сан Сиро, или даже как на Маракане. В нищенских гомулковских кедах выходили мы на густую, пружинистую траву, и благодаря нашим гордым и Независимым ударам и дриблингам даже «универсальные мячи» спасались от челюстей Всепоглощающего Небытия. А если к нам присоединялся один престарелый пан моего нынешнего возраста, которого все называли Дедком, то его настоящие бразильские финты спасали от Всепоглощающего Небытия и посеревшую пеэнэровскую майку, и подвернутые до колен штаны в мелкую клеточку из хлопка с эластаном, и картонные полуботинки, которые он осторожно, чтобы не повредить, ставил за воротами (Дедок играл босиком, как Леонидас или Гарринча).
Но если та трава, на которой мы играли и на которой Дедок своим искусством вдыхал жизнь в никудышное снаряжение, если та трава тоже была Независимой, то следует задать — быть может, неверный и жестокий — вопрос: почему ее нет сегодня? Я смотрю на Блоне, заросшие сеткой одеревенелых корневищ, бесцветной травой, острой как лезвие бритвы, смотрю на Блоне, которые сегодня напоминают поверхность потухшей звезды (страдающие души прежних футболистов витают над ней), и не удивляюсь, что смерть футбола приходит мне на ум. Но на всякий случай я решительно подчеркиваю, что сам не умираю и футболу собственной смерти и стынущих чувств навязывать не пытаюсь. Нет. Во мне по-прежнему есть жажда адреналина, жажда восторга и даже жажда игры. Однако футбол умер, и Блоне заросли белой азиатской травой. На экране телевизора Sony немцы отчаянно борются с бразильцами за каждый мяч. Я всегда за немцев, но когда они играют с Бразилией, я за Бразилию. На двадцать шестой минуте после мягкой подачи в центр с углового Цезарь Сампайо поражает ворота невероятным ударом головой. Футбол продолжается. Но уже не в этом, не в моем мире.
Ева Худоба, Бронислав Май и я
Идут праздники, я еду в Вислу, и пора педаль откровенности выжать до упора. То, что с некоторых пор творится в моем истерзанном мозгу, проще всего назвать вековечной борьбой фельетона с прозой. Проза в соответствии с моими надеждами и принципами должна в этом бою побеждать. Ибо фельетон (я дам сейчас проницательное автотематическое определение) может быть отмечен печатью прозы, фельетон может быть самой прозой, проза же никак не может быть отмечена печатью фельетона, а о том, чтобы она сама была фельетоном, и говорить не приходится. Фельетонный роман был бы жанром явно никчемным, а вот романный фельетон — творение, достойное размышлений и труда.