Беззаветность исканий
Шрифт:
Помните яростное выступление Ивана Жаркого на митинге молодежи Шепетовки? «Моя фамилия — Жаркий Иван. Я не знаю ни отца, ни матери, беспризорный я был, нищим валялся под забором. Голодал и нигде не имел приюта. Жизнь собачья была, не так, как у вас, сыночков маменькиных. А вот пришла власть советская, меня красноармейцы подобрали. Усыновили целым взводом, одели, обули, научили грамоте, а самое главное — понятие человеческое дали. Большевиком через них сделался и до смерти им буду».
Самое главное — понятие человеческое дали — вот она, точка отсчета.
Разве не об этом же говорит фурмановский Чапаев? «Я, к примеру,
Разве не это же ощущение стало решающим, окончательно определившим путь фадеевского Морозки в революции: ...он вдруг почувствовал себя большим, ответственным человеком...»! Удивительно емко и точно сказал об этом в своей поэме о Ленине Маяковский:
...в люди выведя вчерашних пешек строй...»
Да, они были очень многого лишены, люди того поколения. Но они впервые осознали себя людьми, хозяевами жизни, творцами истории. И вовсе не считали себя обездоленными. Наоборот, жизнь для них, как потом и для тех, кто «вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден», открылась в ее высшем смысле, они обрели цель ее, ощутили такую полноту человеческого бытия, «знали такие радости духа (об этом хорошо сказал писатель Федор Абрамов), которые часто не снились сегодняшней молодежи».
Ленин писал, что революция — это «праздник угнетенных и эксплуатируемых. Никогда масса народа на способна выступать таким активным творцом новых общественных порядков, как во время революции. В такие времена народ способен на чудеса, с точки зрения узкой, мещанской мерки постепеновского прогресса».
«Веселое время» — скажет потом об этом периоде Аркадий Гайдар.
«Хорошо!» — назовет свою поэму о революции Владимир Маяковский и провозгласит в ней: «Радость прет... Жизнь прекрасна и удивительна».
«Павел был глубоко счастлив», — напишет в конце своего романа Николай Островский.
Но время это было и сложным, трудным, трагическим. Острота борьбы, предельное напряжение сил, исключительно тяжелое положение страны не могли не породить исторически вынужденный аскетизм — в быту, образе жизни, нравственных представлениях.
Это самоограничение, во многом определившее и этические позиции, и эстетический вкус, и характер самой жизни, ничего общего не имеет с аскетизмом религиозного схимника, умертвляющего свое тело.
Не уход от мира, не бегство от него, а яростное вторжение в мир. Не сознательное обеднение жизни, а борьба за предельную полноту ее для всего мира, всех людей. Не отказ от счастья, а обретение его.
И вместе с тем — было и это — вынужденное самоограничение. То, о чем сказал поэт: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне».
И именно потому, что революционный аскетизм масс был исторически вынужденным,
Встретившись вновь с Ритой Устинович, Павел скажет ей: «Книги, в которых были ярко описаны мужественные, сильные духом и волей революционеры, бесстрашные, беззаветно преданные нашему делу, оставляли во мне неизгладимое впечатление и желание быть такими, как они. Вот я чувство к тебе встретил по «Оводу». Сейчас мне это смешно, но больше досадно». И потом в споре с Вольмером: «Я тоже голосую за год жизни против пяти лет прозябания, но и здесь мы иногда преступно щедры на трату сил. И в этом, я теперь понял, не столько героичности, сколько стихийности и безответственности. Я только теперь стал понимать, что не имел никакого права так жестоко относиться к своему здоровью. Оказалось, что героики в этом нет. Может быть, я еще продержался бы несколько лет, если бы не это спартанство. Одним словом, детская болезнь «левизны» — вот одна из основных опасностей моего положения».
Закончив уроки, посвященные роману Островского, я обратился к поэме Ярослава Смелякова «Строгая любовь». Мне важно было показать десятиклассникам, как под влиянием времени изживалась эта детская болезнь левизны в нравственных представлениях и эстетических вкусах, как изменилась сама жизнь, как, не изменяя своим идеалам, изменялись и сами люди. Они, ученики, кончающие школу, должны знать, что есть измена и есть изменения, должны уметь отличать временное, преходящее от основного, главного, определяющего.
В те дни строительства и битв
вопросы все решая жестко,
мы отрицали старый быт
с категоричностью подростков...
Тебе служили, комсомол,
в начале первой пятилетки
простая койка, голый стол,
нагие доски табуретки.
Убогий примус на двоих,
катушка ниток, да иголка,
да два десятка строгих книг,
прибитая гвоздями полка...
Мы заблуждались, юный брат,
в своем наивном аскетизме,
и вскоре наш неверный взгляд
был опровергнут ходом жизни.
Вот об этом ходе жизни, преодолевшем «наивный аскетизм», в котором было так много возвышенно-прекрасного, в котором было свое обаяние и который вместе с тем (с высоты исторического опыта это особенно видно), и обеднял жизнь, рассказывает Ярослав Смеляков. И поэма его помогает постигнуть «жизнь, что, право, куда сложней, чем до этого нам казалось».