Биография
Шрифт:
От кислого питья мутить перестало. По телу растекалась слабость, голова была пустой, гулкой. Верка выполоскала тряпку, вынесла ведро, потушила свет.
— Подвинься-ка, милок.
— К стене ложись — вдруг опять.
Она послушно перелезла через Алексея. Он вдруг вспомнил, как кричала она и что кричала, хрипло спросил:
— Неужели бы отдалась?
— Не пожалела бы себя, — просто ответила Верка.
Алексей сглотнул, отодвинулся на самый край постели.
Он долго не мог проснуться, а когда проснулся, понял: страшно болит голова. В амбулатории, куда его привела Верка, сказали: «Сотрясение мозга. Необходим полный покой». Целыми днями Алексей или лежал, или сидел на веранде. Завал разобрали, поезда отправлялись точно по расписанию. Верка беспокоилась о матери, племянниках, брате, размышляла вслух, как они обходятся без нее. Вдруг сказала: «Надо ехать». Пообещала вернуться недели через две.
— За
— Значит, опять кур привезешь?
— Обязательно, милок! Надоть же дорогу оправдать.
Алексея пугали недобрые предчувствия, но он полагался на случай, на везение — до сих пор это всегда выручало его.
Погрузив в вагон вещи, они до самого отхода поезда бродили по перрону. Все, что хотелось сказать, было уже сказано. Сердце щемила тоска. Алексей вдруг с ужасом решил, что больше никогда не увидит Верку. Она шла молча, чуть наклонив гладко причесанную голову, пальцы теребили кончик откинутого на плечи платка, сквозь частокол длинных ресниц прорывалась синева, вызывая в душе то радостный, то тревожный трепет. Сновали люди, мелькали мешки, чемоданы, баулы, раздавались возгласы, пахло дымом; паровозный пар, ударившись тугой струей в почерневшие от мазута шпалы, растекался по перрону, оставляя на лицах тепловатую влагу, но Алексей и Верка, занятые своими мыслями, ничего не видели, не слышали, не чувствовали. «Что будет и как будет?» — спрашивал себя Алексей и старался найти хоть какой-нибудь ответ на Веркином лице. Но попробуй отгадай, что на уме у женщины, рано познавшей тяготы жизни, привыкшей отдавать все другим, не помышлявшей до недавних пор о счастье лично для себя.
О чем думала в эти минуты Верка? Может быть, о матери, племянниках, брате, для которых была не только дочерью, сестрой и доброй теткой, но и добытчицей хлеба насущного, главной опорой в их изуродованной войной жизни. А может быть, она думала о себе, о том, что судьба ниспослала ей большую любовь как наказание. Разве она не грешница? Разве можно сравнить эту любовь с тем, что было раньше то с одним, то с другим, то с третьим? Она не спрашивала себя и не собиралась спрашивать, чем присушил ее Алексей. Присушил и — баста. Было радостно видеть и слышать его, втайне умиляться, когда он хмурился. Силой покрепче любого мужика, а повадками — ребятенок. Хвастал, что спал с бабами. Не соврал, конечно. Но не так было, как с ней, и никогда не будет ни с кем так — только с ней. И ей такой любви больше не видать.
Заглянуть бы в будущее хоть одним глазком, поглядеть бы, что там и как. Зачем? Чему суждено, то сбудется, а что не предназначено тебе — не бери. Два берега никогда не сойдутся, хотя видятся каждый день. Там, где суживается река, кажется: руку протяни и — вместе. Но это — обман…
Утром тетка Маланья спросила:
— Проводил?
— Проводил.
Она еще не умылась, не причесалась: была косматой, в скособоченной юбке, напоминала ведьму.
— Похвалялась — деньжат тебе оставила.
Алексей кивнул. Тетка Маланья прошлась по веранде, провела пальцем по крышке стола. Поднеся палец к самым глазам, посмотрела — нет ли пыли.
— Много ли оставила?
— Экономно жить — на две недели хватит.
Тетка Маланья вздохнула, поскребла под мышкой.
— Продукты на базаре кусаются, а ты без карточек.
— Как-нибудь проживу.
— Сухомяткой обойдешься или варить станешь?
— Мне все равно.
— От сухомятки — вред. Внесешь пай — на двоих стряпать стану.
Алексей сунул руку в карман.
— Сколько с меня?
— Смотря что стряпать. Если постное — одна цена, с мясом — другая.
Алексей подумал.
— Мамалыга — самое милое дело.
Тетка Маланья понимающе усмехнулась.
— Пожадничала Верка.
— Ничего подобного! Ей каждая копейка потом и кровью достается.
Продолжая усмехаться, тетка Маланья сказала, подтянув юбку:
— Я, парень, про все, что на хуторе делается, с Татьяниных писем узнаю. Пока ты дрых, почтальонша еще одно принесла. Наследница справляется, с кем Верка приезжала. Твою личность описала — точь-в-точь.
Алексей мучительно покраснел. Тетка Маланья окинула его взглядом с головы до ног. В мутноватых глазах появилась враждебность.
— Шустрый ты, как я погляжу. И с Веркой поусердствовал, и с Татьяной не оплошал.
Алексей шумно вздохнул.
— То-то, — проворчала тетка Маланья и, волоча ноги, ушла.
Полчаса назад было солнечно, тепло, а сейчас собирался дождь: сквозь разноцветные стекла виднелись низкие будто почерненные дымом облака. Поднялся ветер. Оголенные ветки стучали в рамы, стекла тоненько позвякивали, словно жаловались на что-то. На душе было тревожно, грустно. Хотелось плюнуть на недомогание, купить билет и — к Верке. Но на
Полил дождь, смывая с разноцветных стекол пыль. Потолок на веранде был дырявый. Через несколько минут образовалось мокрое пятно и стало капать. Тетка Маланья принесла таз, поставила его под капель.
— В комнату ступай — простынешь.
— Мне не холодно.
Она уже умылась, расчесала волосы, сменила юбку и, кажется, хлебнула: дряблые щеки порозовели и смягчилось выражение глаз.
— Наследнице-то что написать?
Тетка Маланья смотрела пристально, словно хотела сама определить, о чем в действительности думает Алексей, потому что на собственном опыте убедилась: иногда говорят одно, а в мыслях держат другое. В Татьянином письме было такое смятение, такая горечь, что тетка Маланья, сама многократно обманутая, прониклась к ней состраданием. Как-никак Татьяна была единственной ниточкой, связывавшей ее с прошлым, в котором остались и девичьи мечты, и надежды, и многое-многое другое. Позабылись обиды, уже не так обостренно, как в былые годы, воспринималось бессердечие; время притупило, а то и вовсе стерло собственные грехи — те, что были, и те, что приписала ей молва. А молодость нет-нет да и всплывала перед старческим взором, тревожила сердце. Начать бы жизнь сызнова! Может быть, не было бы тогда растраченных понапрасну лет, не отвернулись бы от нее хуторяне, жила бы она не среди чужих людей, которых не понимала и не старалась понять. Вспоминая прошлое, она мечтала хоть одним глазком взглянуть перед смертью на родимый хутор. Ночами ей снилась привольная кубанская степь, нагретая солнцем заводь, где она, раздевшись догола, плескалась с бойкими, веселыми девками. Заплыв на стремнину, вскрикивала, попав в леденящий поток; колотя ногами воду, устремлялась назад; взвизгивала, присев по шейку, когда на берег высыпали молодые казаки, собирали в охапку исподницы, кофты, юбки, требовали, скалясь и балагуря, показаться им в чем мать родила. Было и боязно, и стыдно, но и радостно, потому что среди парней косил на нее карим глазом тот, кто в скорости стал мил дружком. Давно это было, еще до прежней войны. Затерялся след кареглазого казака. Может, сложил буйную головушку на гражданской войне, а может, тоскует о родной Кубани под чужим солнцем в далеких краях. Господи боже ты мой, даже не верится, что все это было! Сколько страданий перетерпели люди, сколько еще перетерпят. Муж ей хороший достался, хотя и седой. Да и она в ту пору уже не молоденькой была. Жила с ним — жаловаться грех, но все же не так, как могло быть с кареглазым мил дружком. До сих пор помнит она его руки, пахнувшие табачищем губы. Нет, она не жалеет о том, что произошло. Повалились вместе с ним в ноги отцу-матери: «Благословите!» Даже в смертный час вспомнится ей родительское «благословение»: за косы таскала мать, вожжами хлестал отец. Почти месяц взаперти сидела на хлебе и воде. Каждый день талдычили ей, что мил дружок — голь перекатная. После этого и пошла жизнь наперекосяк. Завидуют ей — денег много. Давно копить начала: то десятку в кубышку сунет, то сотню. Раньше гордилась — богатая. А теперь… Мил дружка не вернешь и счастья себе не купишь, хоть все до последней копейки выложи. Недавно весь капитал в сберкассу снесла и написала — Татьяне. Пусть хоть она попользуется. Да и память будет. Недолгая, но будет.
Тетка Маланья не сводила с Алексея взгляда, но он молчал.
— Твое дело, — пробормотала старуха.
Она больше ничего не сказала, да и не нужно было говорить: Алексей думал о Верке, и тоска о ней помимо воли отражалась на его лице.
Это уже потом — через несколько лет — он научится скрывать свои чувства, будет с беспристрастным выражением выслушивать нелепые рассуждения, поддакивать, называть белое черным, а черное — белым. Жизнь внесет в его слова и поступки коррективы, и он, возмущаясь и протестуя в душе, покорится, сделается, как говорят, шелковым.
Поначалу тетка Маланья хотела выгнать Алексея, но поразмыслила и решила: червонцы на улице не валяются. Если бы она отказала от места, то пришлось бы возвратить деньги, оставленные Веркой в оплату за комнату. Кроме того, парень хворал, и тетка Маланья, сама хворая, временами испытывала к нему жалость. Она не сомневалась: Татьяна устроит свою личную жизнь — кто-нибудь обязательно польстится на предназначенные ей деньги. Да и обличьем, судя по фотке, наследница была пригожей. Смущало другое: уж очень жалостливым было Татьянино письмо, такая боль-тоска заключалась в строчках, что хоть слезы лей. «Не в деньгах счастье», — снова подумала старуха и снова вспомнила кареглазого мил дружка. Захотелось помочь родственнице, но как поможешь, когда она согласная, а он — нет. Тетка Маланья решила положиться на божью волю, хотя в бога не верила.