Бирон и Волынский
Шрифт:
Эйхлер встретил императрицу в том крайнем упадке сил, который почти всегда следует или за сильным нервным возбуждением, или за чрезмерным физическим усилием. Государыня, несмотря на усталость прошедшего дня, а может быть, именно вследствие этой усталости, не могла заснуть ночью. Не только она не освежилась укрепляющим сном, а напротив, ещё более изнемогла от беспрерывно обрывающейся тяжёлой дремоты, полной туманных, быстро меняющихся образов. С тупою головою и вся разбитая, встала она в обыкновенный свой утренний час, машинально исполнила утренние занятия, прочла обыкновенные молитвы и теперь, в определённый час доклада, бессознательно ждала прихода своего кабинет-секретаря. В наружности её ясно проступили
Запрокинув голову и закрыв глаза, полулежала императрица в глубоком кресле перед письменным столом, беспомощно опустив руки на колени и протянув ноги на толстую бархатную подушку. На полу с одной стороны сидела любимая шутиха и тихонько тёрла ей ноги, а с другой — лежала любимая собачка императрицы Цытринька.
Дежурный камер-паж доложил о приходе кабинет-секретаря. Государыня подняла голову, лениво протянув Эйхлеру руку для всеподданнейшего лобзания.
— Заседание кончилось, ваше величество, — доложил Эйхлер, заметив немой вопрос в глазах императрицы.
— Чем решили?
— Решено удовлетворить требование Польши. Имею честь представить вашему величеству протокол для утверждения.
— Прочти.
Кабинет-секретарь прочитал весь доклад и затем, с особенным ударением, мнение кабинет-министра Волынского.
Государыня, безучастно выслушавшая весь доклад, видимо оживилась при резких словах протеста.
— Артемий Петрович высказался слишком резко, — заговорила императрица, — но я сочувствую ему. Меня удивляет, почему прочие господа члены так благосклонны к польскому королю?
— На это есть особые резоны, ваше величество…
— Какие же?
Эйхлер как будто и не решался говорить.
— Какие же резоны? — повторила государыня несколько раздражительно, — говори мне всё… всё… да только одну правду.
Тогда Эйхлер откровенно высказал, почему герцог курляндский принимает участие в делах вознаграждения, высказал о всём вредном влиянии герцога в управлении, хотя он, не имея никакого официального положения, по-видимому, не вмешивался в государственные дела, и рассказал, до какой степени все члены покорны голосу герцога. Затем, перейдя к характеристике Волынского, Эйхлер крупными чертами представил его блестящие способности, высокий государственный ум и горячую преданность интересам отечества.
Государыня не прерывала кабинет-секретаря, но казалась удивлённою. С недоверчивостью вглядывалась она в это, теперь оживлённое лицо Эйхлера, обыкновенно холодное и сдержанное.
— Оставь доклад у меня, а сам будь покоен… я тебя не выдам. Спасибо за правду, — проговорила императрица громко и потом чуть слышно прошептала: — Обман… Обман… везде обман… Да, позови ко мне эту ветреницу Дуньку, куда это она убежала, — приказала Анна Ивановна вслед уходившему кабинет-секретарю.
А между тем эта ветреница Дунька, внимательно выслушав весь разговор, успела незаметно выскользнуть из кабинета и передать мужу Педрилле обо всём, для передачи его светлости.
Как бы ни был самонадеян и уверен в своей силе герцог Бирон, но изменившиеся его отношения к государыне за последнее время начали его сильно беспокоить. Бывали и прежде размолвки, выражались иногда и прежде неудовольствия, но эти размолвки обыкновенно
Не лично Волынский страшен герцогу, а страшно то, что может явиться мысль о непрочности его влияния и о возможности найтись новым искателем, конечно, не из русских.
— Пора уничтожить Волынского, стереть его с лица земли, — повторял герцог, бегая по своему роскошному кабинету и обкусывая ногти в то утро, когда происходило собрание кабинета. — Но как? где способы и средства? Слухи о бунтовщичьих ночных сборищах конфидентов в доме Волынского так и остались только слухами, распущенными моими же усердными агентами тайной канцелярии… Э, чёрт возьми, не стоит и думать, причину всегда найдёшь, лишь бы помириться с императрицею, — высказал он громко.
— Ваше высочество ожидают в приёмной, — доложил, входя, дежурный камер-паж.
— К чёрту их! — накинулся герцог на пажа, — не сметь о них докладывать! Пусть ждут.
Вслед за уходом дежурного из внутренних дверей вошёл домашний секретарь герцога с карликом.
— К вашему высочеству Педрилла, с весьма важным известием.
И шут подробно рассказал всё, что передала шутиха императрицы о докладе Эйхлера по делу о вознаграждении поляков.
Руки опустились у герцога, и он тихо, как-то беспомощно упал в кресло.
— Во-о-т как! — только и проговорил он упавшим голосом, махнув рукою секретарю и шуту на дверь. — Что же теперь будет? Опала? Пожалуй, казнят? Ведь и не посмотрят на владетельного герцога и на мои заслуги? А? — спрашивал себя герцог.
Переход от надежды, почти уверенности, к полному отчаянию был крут, как и вообще у людей, не одушевлённых богатой внутренней силою, а герцог, пробивавшийся изо дня в день одним самоуслаждением, одними эгоистическими вопросами дня, не хотел, да и не мог понимать никакой другой мысли, кроме мысли о себе.
И долго просидел бы он с неподвижным взглядом на блестящую выпуклую поверхность золотого глобуса, исправляющего должность хранителя чернил, в состоянии, близком к столбняку, в котором человек живёт физическою силою, но не владеет сознанием и не в силах выжать никакой мысли, если бы снова вошедший камер-паж не доложил о приезде Александра Борисовича Куракина.
Герцог не особенно благоволил к Куракину, считал его почти шутом, но теперь неожиданный приезд придворного бонмотиста, заведомого врага кабинет-министра Волынского, показался ему помощью, ниспосланною свыше. Наскоро сделав усилие придать своей физиономии приличное спокойствие, он, с вежливостью, небывалою при прежних визитах, встал с кресла и с особенною приветливостью встретил гостя.