Битва в пути
Шрифт:
— Вы будете ждать в столовой или в музее?
— В каком музее?
— В нашем с Танечкой. Пойдемте!
В большой комнате с двумя детскими кроватями все стены были заставлены полками. Вверху, под стеклом, алела надпись: «Наша родина». Мальчик объяснил Ба-хиреву:
— Тут у нас Арктика, тут Дальний Восток, тут Сибирь, тут Поволжье.
Открытки с видами, игрушечные звери и машины, кусочки руды и антрацита, пузырек с нефтью и склянки с песком и землей. У полки с надписью «Карабугаз» стоял маленький кактус в горшке, а под ним плюшевый верблюд. Тут же лежали
Посреди комнаты возвышалось сооружение из палок, покрытых половиком. На полу лежал кусочек моха. К стульям были привязаны ветки.
— А это чум. А этот мох называется «ягель». Настоящий! А я чукча. А это стадо оленей с рогами, — объяснил мальчик и полез в свой чум.
Мальчуган с его музеем и чумом был занятен, но Ба-хиреву было не до него. Он развернул для вида книгу «Чукотские сказки» и углубился в свои мысли. Вскоре он услышал пыхтенье и фырканье. Мальчуган задрал рубашонку и самозабвенно тер деревяшкой голый живот. На животе пестрели ссадины, красные полосы, царапины.
— Что ты делаешь? — ужаснулся Бахирев.
— Я моюся, — прекращая самоистязание и пыхтенье, ответил мальчик. — Чукчи никогда не мылись. А потом приехала учительница и научила читать и мыться.
— Прекрати! Ты уж домылся до дыр! Мальчуган, недоумевая, нагнул набок головенку:
— Вы тоже хотите поиграть? Хотите, вы станете медведем? Я буду к вам подкрадываться и стрелять.
— А я что должен делать?
— Вы должны рычать. Бахирев растерянно гмыкнул.
— Рычать по-звериному мне не доводилось. До этого, брат, у меня еще не доходило…
— Надо сперва встать на четвереньки. Да вы не стесняйтесь! — ободрил его мальчуган. — У нас мама тоже рычит! Танечка, он хочет быть медведем!
Девочка лет одиннадцати вывела Бахирева из сложного положения:
— Нет, Шурик, он не хочет быть медведем. Вас зовут Дмитрием Алексеевичем?
У девочки были отцовские, правильные черты лица, но утонченные и озаренные редкой красотой. Длинные и густые ресницы тяжелы были для тонких век, и в тени их темно-серые чубасовские глаза становились черны и глубоки. Тончайшие кудри играли при каждом движении. Бахирев невольно заговорил с ней на «вы».
— Да, я Дмитрий Алексеевич. А вы Танечка? Ваш «чукча» всадил в свое пузо добрую дюжину заноз.
Мальчик выпятил тощенький живот, нахмурился и пока сестра мазала ссадины йодом, стоял безмолвно и неподвижно, как настоящий воин. Неосознанная прелесть девочки достигала той степени совершенства, которая заставляет думать о вечном и непреходящем. Бахирев отложил книгу и все внимательнее смотрел на маленькую самаритянку, врачевавшую своего худенького, скуластого и азартного брата…
За окном догорал закат, и в комнату проник неяркий, желтоватый отсвет. От двух грациозных детских фигур веяло покоем и миром. Тишина… Дети… Тепло домашне-то очага, давнее, как закат, непреходящее, как красота этой девочки… «Спокойные, — думал он о детях и сам успокаивался. — Скрывают от них родители всякие свои катаклизмы… Оберегают. У нас с Катей так не получается».
— Теперь мы будем
Бахирев любил своих детей и гордился ими, но сейчас вдруг отчетливо увидел их ссорливость, нервозность. Для Рыжика и Ани обычным было состояние войны, изредка перемежавшееся периодами кратковременного вооруженного нейтралитета. Он не мог не понять, что для детей, игравших возле него, привычно как раз обратное — взаимное согласие и общая рьяная занятость. Даже игры у них были особые, насыщенные: чукотские сказки, ягель и настоящие ветряки. Женский голос прервал его размышления:
— Здравствуйте! Они вам еще не надоели? Пройдемте в столовую.
Голос был неожиданно полнозвучным, грудным, сильным и странно не вязался с его хрупкой, маленькой обладательницей.
Бахирев не раз встречал жену парторга и всегда недоумевал: чем могла привлечь Чубасова эта незаметная женщина, щуплая, узкоплечая, большеротая? Сейчас он не узнал ее. Она держала на руках ребенка. Лицо ее розовело от скрытой, но переполняющей ее застенчивой и гордой радости. Взгляд узких глаз был одновременно и прямодушен и пытлив. Во всей ее фигуре, в ее манере смотреть и говорить были та же естественность, та же смелая и свободная грация, которые привлекали в ее детях.
И словно в противовес трепетной жизни, сквозившей во всем ее хрупком существе, сосредоточенно покоен и на диво упитан был ребенок, щекастый и слишком тяжелый для тонких рук матери.
— Так это его вы кормили? — говорил Бахирев, идя за ней. — Я пришел, а мне говорят: «Тише! Мама кормит…»
— Надо мной Коля подсмеивается, что я «священнодействую», — живо отозвалась женщина. — Но ведь это пока все, что наша Любка чувствует, понимает и умеет. Тревожить ребенка во время кормления — то же самое, что мешать ученому или художнику. Вы не смейтесь!
Столовая, обставленная светлой мебелью, была просторна. Возле большого окна на ступенчатых подставках стояли цветы в горшках. Топилась изразцовая печь, Ребенка уложили ка диван, и он, повернув головенку, уставился внимательными темно-серыми, чубасовскими глазами на огонь, игравший за полуоткрытой заслонкой.
Женщина кроила что-то на большом обеденном столе. В ней было располагающее внутреннее равновесна. Она не волновалась, не спрашивала и ни словом не упомянула о завтрашнем сражении. «Не знает. Чубасов скрывает, не тревожит ее. Да и как ее не беречь — кормящая мать», — понял Бахирев и заговорил с ней на нейтральную тему.
— Хорошо они играют в этом, в музее… — сказал он с той немногословностью, с которой говорят лишь со своими.
— Друзей много… Ездят всюду… Я на. всех накладываю контрибуцию. — Женщина щелкала ножницами, сметывала куски материи, и в речах ее слышался ритм работы. Негромкие фразы ложились, как стежки— Обязательную контрибуцию, — продолжала она. — Ведь много ли детворе надо? Вчера прислала приятельница в письме кусочек ягеля. Они уже и довольны. Весь день играют в Чукотку.
— Дружные они у вас?