Битва в пути
Шрифт:
Высветленный, выженный тоской, желтый взгляд оторвался от окна, скользнул по лицу Бахирева, жадно прильнул к бутылке. Бахирев налил полную стопку. Вальган выпил одним глотком, не закусывая, снова приник к окну и вяло отозвался на слова Бахирева:
— Да… там тоже… завод…
— И какой завод! — упрямо внушал Бахирев. — Ведь нам здесь все перестраивать. А там строят заново. Вот где пригодится твой опыт.
— Да. Мой опыт! Я приехал сюда в сорок четвертом году. Руины… Мертвые руины… Битый кирпич… Стекло, спекшееся в сгустки… И стекло может спекаться в сгустки, как кровь…
Странно надрывно звучал его берущий за душу голос, и странен был Бахиреву весь этот вечер. Ночь Дождь. Огни завода. Тоска рысьих глаз.
«Чем помочь? —
Жалея он снова налил стопку. Вальган выпил так же нетерпеливо.
— Ты не бойся, я не перепью. Я и пить умею. Я все умею! — Однако он заметно захмелел, и румянец на щеках запылал еще ярче. — Да. И стекло, мертвое стекло, может спекаться, как живая кровь.
С упорством пьяного он держался за полюбившееся ему представление. Но Бахирев с не меньшим, хотя и сознательным упорством уводил его от этой темы.
— Ты крепко поработал. Ты это умеешь. Это умение работать — оно с тобой!
— Оно со мной! Как мы работали здесь! Жили в землянках, вставали при коптилках, ложились при луне. — Вальган оживился, и речь его покорно потекла по руслу, указанному Бахиревым. — Помню, пришла первая партия новых станков. Мы их встречали с цветами. С простыми цветами — с одуванчиками, с лютиками, они росли тут же, в руинах. Теперь в заводском саду великолепие — розы и георгины. Но я помню, помню гирлянды из одуванчиков на наших первых универсальных фрезерных… — Он рассказывал, а жалость и желание помочь все сильнее овладевали Бахиревым. — И вот он, вот! — Вальган указал на огни за окном. — Как феникс, из пепла! Вот этими моими руками! — Смуглые вздрагивающие пальцы тянулись к темноте, к дождю. — Во все вникал сам! Арки вот эти — я! Цехи — я! Клумбы у входа — и то я! Ты тоже любишь его. Снятый, изгнанный, ты тогда остался. Почему я пришел к тебе? Ведь мы, можно сказать, поменялись ролями… — В высокий строй речи вдруг врезалась издевка, цинизм. — В порядке, так сказать, обмена опытом… Ведь меня… — Вальган засмеялся задыхающимся смехом, без звука, словно горло у него было натуго захлестнуто и перетянуто чем-то. — Ведь меня… в Курцовск-городишко… рядовым инженером… Приду рядовым в генеральском мундире. Слышишь? Дали комнатушку на Грязищевой улице. Одно название чего стоит! — Он снова захохотал хмельным, злым, задыхающимся смехом и сам себе налил еще стопку.
— Хочешь остаться здесь? — спросил Бахирев.
— Никогда. Я не останусь. Но я вернусь! Я вернусь, когда меня позовут. Думаешь, пропал Вальган? Думаешь, добили? — Он выпрямился, прежний металл звякнул в голосе, пушистые ресницы вскинулись, пьяный и жгучий взгляд ударил в лицо. — Придут еще за мной! Придут! Очухаются! — На глазах у Бахирева он снова становился Вальганом, с дерзким взглядом и вскинутой головой, только напряженность всех мышц лица и тела, так не похожа была на прежнюю пантерью мягкость да смех оставался сдавленным и придушенным. — А Бликин-то, Бликин! — продолжал он, смеясь этим, не своим смехом. — Ведь я его пять лет своей спиной загораживал. Министерское знамя — Вальган! Станки для «Красного Октября» — Вальган! Рапорт в «Правде» — Вальган! Чугунная ограда для парка и набережной — опять я, Вальган! Всюду я!
«Кто же ты?» — все упорнее думал Бахирев. Его ставила в тупик противоречивая смесь рьяности к работе я жадности к собственным благам, любви к заводу и самолюбования. Бахирев хотел понять, кто он и что он, не ради него, уходящего, но ради тех, кто остается. Останутся люди, воспитанные им. Качества Вальгана живут и в других, может быть, не в таком ярком выражении. Медик должен хоть раз увидеть болезнь в полном разгаре, для того чтобы в будущем по первому пятнышку на коже определить и ее начало и лечение. Бахирев хотел увидеть до конца раскрывшегося Вальгана, чтобы через него понять опасность всего того, что ему подобно. Он обязан вести многотысячный дивизион бойцов доброго оружия. Доброе оружие должны делать добрые руки!
— Он жил за моей спиной! — продолжал Вальган. — Как червь, питался моей любовью к заводу, моей энергией. Что мог он сам? Резолюции строчить? А я мог работать! Я мог все!… Выдал и продал… в ЦК меня облил помоями… А кто меня таким сделал? Я тоже был комсомольцем, работал в цехе, ходил в новаторах! Предал, подлец… — Он еще выпил, расхохотался своим задыхающимся смехом и продолжал, все больше распаляясь: — На свой завод ходил прощаться… Не смотрят… Давно ли трепетали, в струну вытягивались! Холуи! Уханов увидел— вильнул, ушел! Ты его тоже так! — он сделал ногтем большого пальца такое движение, будто давил на столе насекомое. — Ты не холуй. Ты зверь, но ты не холуй… Потому и пришел к тебе Вальган. Думаешь, я тебя ругаю! Хвалю! Ты зверь, подлец, но не…
— Хватит! — не выдержав, встал Бахирев.
— Ладно, — примиряюще сказал Вальган. — Ладно! Все одним миром мазаны! Все не подлецы. Я не подлец, ты не подлец, он, Бликин, тоже не подлец, и они, всякие Ухановы, тоже не подлецы! Все во имя святого самосохранения! Закон самосохранения — высший закон. Вша и та самосохраняется, и та кусается, и та хочет… существовать. Все хотят существовать!.. И я тоже… — Он наклонился к Бахиреву и выдавил по слогам жадным шепотом — Су-ще-ство-вать хочу!
И жадность и страх звучали в этом шепоте.
Перед Бахиревым был и Вальган и не Вальган. На нем была все та же генеральская форма, и все те же ордена и медали блестели на груди, все так же ярки были влажные глаза, все так же белели зубы из-под красных губ, но исчезло то волевое, энергичное выражение, которое прежде сбивало этот блеск в одно целое. Теперь все распадалось, все пыталось жить само по себе и уничтожалось в этой попытке. Генеральская форма отделялась от похудевших, ссутулившихся плеч, коробилась, и медали на ней налезали одна на другую. Дерзкая, но неподвижная приклеенная улыбка не вязалась с паническим блеском глаз. Лихорадочное излишество красок и резкость линий лица поражали несоответствием с растерянностью, и жадностью, и приниженностью выражения. Облик двоился, распадался, в нем проступало что-то животное.
Бахиреву было противно, но отвращение боролось с желанием до конца понять это противоречивое существо.
— Торжествуешь? — криво усмехнулся Вальган. — Я вот так же торжествовал, когда министерство меня назначило с такой же помпой, как тебя.
— Меня не министерство… — подумав, возразил Бахирев.
— А кто?
— Люди.
— Чубасов с Грининым, что ли?
Бахирев вспомнил и Ольгу Семеновну, поддержавшую его на активе, и Василия Васильевича, и Дашу, и тех, кто помогал ему работать сменным, и выборы в партбюро, и совещание в ЦК. Дрогнувшим голосом он коротко ответил:
— Многие…
— А знаешь, чем ты их взял?
— Кого?
— Рабочих… Бывало, иду—все головы на Вальгана, как по команде. Молились на меня! А вчера иду по ЧЛЦ… тень прошла! Нет меня! Не лучше Уханова…
Он не договорил фразы, испугавшись яростного бахиревского взгляда. — Ладно, молчу. Но чем ты их взял? На рабочем месте постоял. Внушил, что ты без них никуда.
— Подожди, — опять не выдержал Бахирев. — Ты тут пытался провести идею о всеобщей подлости. Подлецам всегда выгодно всех подравнять под подлость. Тогда и подлец встанет на одну доску с честным! Честному в такой уравниловке резона нет! Ты рабочих приравнял к Уханову… Чуть черным, подлым словом не обозвал. А я на днях перечитывал твои же приказы и обращения «Во имя великой родины…», «Клянемся бессмертными могилами…», «Наш доблестный коллектив…» К кому обращал ты высокие слова приказов?