Благодарение. Предел
Шрифт:
— Ладно, иди. Ответь только на один вопрос, и мы сейчас же махнем за Иваном. Олька чья дочь?
— А ты ее сам спроси, Кулаткин. Весь ты в своего отца — в душу лезешь.
— Я же по-хорошему.
— А что же держишь меня, как лиса колобка?
— Скажи все о нас. Тут никто не слышит. Степь.
— Степь-то все слышит, Мефодий Елисеевич. Даже думы улавливает степь. Олька наша дочь. Отпущай.
Филипп прибежал на могилку, когда гроб накрыли крышкой и стали забивать гвозди. Отстранил парня с молотком, поднял крышку, чуть отпрянул. Потом припал прямым сильным
— Прощай, скоро увидимся.
С пригорка, придерживая коня, Сила Сауров глядел, как лилово-осенний ветер косматил золотую солому распочатого омета на вспаханном черно-буром поле. Рабочие овцеводческого отделения свозили корма к зимним кошарам к Сулаку. Сила съехал с гребня в западину к омету, остановился у набитого соломой пароконного фургона. На сыто лоснящихся спинах лошадей тепло тулилось закатное солнце.
В затишье у омета Сила увидал Ольгу: расстелив на коленях салфетку с нарезанными помидорами и огурцами, она густо посыпала их солью и перцем.
— Хлеб да соль, — Сила снял шапку, кланяясь.
Ольга молчала.
Бывало, завидев статную фигуру его, Ольга вздрагивала, первые шаги делала нерешительно, потом смелее и, улыбаясь радостно и растерянно, устремлялась к нему с веселым доверием, вся открывалась, как цветок на сумеречный тихий дождь. И он жарко темнел глазами…
Давно было это. После того как он спас ее, она поостыла к нему сердцем. Всю зиму и все лето не пускала его к себе с твердостью человека, которому ничего не страшно, даже одиночество.
Теперь горькой была эта неожиданная встреча. Почему горькая, Ольга не знала. Казалось, теперь-то нечего стесняться ей — свободна, а он так всегда надеется, любит ее.
— Хлеб да соль, — повторил Сила.
— Едим, да свой, а ты так постой, — равнодушно и не сразу отозвалась Ольга.
Спешился в сторонке, срывал с низкорослого куста дикий терн, суховатый, терпкий, туго и кисло вяжущий рот. Конь положил морду на его плечо, хватал за ухо мокрыми губами.
— Иди, Сауров, подзакуси, уж так и быть. — Ольга подвинулась на соломе. — Не дует, тихо.
Ветер взбивал шуршащую солому на вершине омета, тут же отстоялась согретая солнцем тишина. Вокруг омета густо зеленела падалика пшеницы, сочная и яркая рядом с пашней — черной, с пересохшими корнями трав и стержней.
— Ну и наперчила-насолила!
— Привыкай. Зима настанет, чай, в гости заглянешь. Али стыдишься, спаситель? — голос ее звякнул с горькой злостью.
Сауров отодвинулся от еды.
— Ольга, никакой я не спаситель. И с тобой ничего особенного не было… И никто ничего не знает и не узнает…
— Да? Так говоришь, что верить начинаю тебе. — Ольга встала.
— Купалась ты, зацепилась за корягу. Я же рядом сидел с удочками… А насчет гостей зимой… А что? И приду… Ну вот, станет мне мелко в жизни, возьму и постою под твоим окном…
— Ну это ты без серьеза… А то ведь могу по глупости поверить.
— Да я бы… — занес руку над ее головой, норовя выбрать из волос соломинки, улыбнулся на то, как она зажмурилась, пятясь.
— Ну, Сила, с тобой, как с малолетним,
— Запас, у тебя взаймы не попрошу.
— Да я не дам, если и попросишь.
— Знаю, хозяйка ты прижимистая.
— А это мое татарское дело… Помоги-ка лучше навить воз.
Подавал он с омета большие навильники, она уминала сильными ногами, разыгравшись, пошумливала: «Мало! Еще!»
Обчесав граблями воз, Сила стоял, глядя снизу на Ольгу, подняв руки, манил спуститься на землю, когда подъехал на фургоне Иван Сынков за соломой для личного скота деда Филиппа.
С первого взгляда понял Иван, что его появление ничего не прибавило и не убавило в ее сердце. В горячо и светло улыбающихся глазах ее играла полная сил вольность и вызывающая решимость жить по-своему. Была она в этой решимости недоступна ни чужому гневу, ни чужой власти, ни чужой мольбе. Разобрала вожжи, махнула кнутом, и кони ходко двинулись к дороге. Парни проводили Ольгу долгим взглядом.
— И зимой будете рыть канал? — спросил Сила Ивана. — Земля-то промерзнет.
— Земля — не люди, промерзает не на всю глубину… да и отходит потом…
Иван уклонился от помощи Силы, и тот, как бы разрывая незримые тяжи, привязавшие его к земле, с усилием сел на коня, и конь сам зашагал на стонущий топот конского табуна за гребнем.
Дед Филипп молился на коленях перед медным складнем, когда Иван вернулся домой. Молитва была тиха и светла.
— День всеобщего поминовения усопших. Помолюсь, тогда и исть будем, — сказал он.
Иван зашел в свою комнатку и стал вспоминать мать. И все устроеннее становилось у него на душе. Хотел он уйти и от Ольги, но будто бы совесть удерживала, кинулась под ноги, как покидаемая сирота, — не перешагнуть, не вильнуть в сторону. Можешь — стопчи, только заодно вынешь из себя душу.
«Не суждено тебе избавиться от нее. Пойми это и приблизься к ней только с помыслом одним: как не мешать ей своей любовью», — будто бы так сказал ему голос матери.
И повеселел он тихим сумеречным весельем перед непочатой жатвой вызревшего поля. И верилось в бесконечную добрую работу на всю жизнь. И сладостно было от сознания своей нужности, от примиряющей со своей жизнью и людьми усталости и светло-осенней печали. И руки и ноги стали легки, как листья.
«Не мешай ей даже тенью своею, шорохом шагов, а приблизься неслышно, как утро, как ветер», — повторил голос матери.
Но что-то в нем воспротивилось матери, отцу и деду.
«Деда, не в пору ли душевной усталости явился Христос, мол, надо примирить небо с землей… Ценою страдания и жертв, а? Но я не скажу тебе, дедушка, этих слов. Не хочу быть праведным на другой манер… Не жестока ли она тем, что укоряет людей, будит в них тоску и гнев? Почему снова и снова тревожит меня мой отец, которого ты сейчас поминаешь в своих молитвах? Чем-то он раздражал нормальных людей, уж не своей ли особенностью и кротостью? — думал Иван, ложась спать после ужина. — Но я сын ваш, кровь ваша, и как мне стать самим собою, не отрекаясь от вас?»