Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Бледный огонь

Набоков Владимир

Шрифт:

Но позвольте мне прекратить этот перечень глупостей. Что бы там ни думали, что бы ни говорили, дружба Джона была мне полным возмещением. Эта дружба была еще драгоценнее для меня из-за нарочито скрываемой нежности, в особенности когда мы бывали не одни, из-за грубоватости, происходящей от того, что можно определить как достоинство души. Все его существо представляло собой маскарадный наряд. Внешний вид Джона Шейда так мало соответствовал роившимся в нем гармониям, что возникало желание отмести его как грубую личину или преходящую моду; ибо если мода романтической эпохи утончала мужественность поэта обнажением его привлекательной шеи, утончением профиля и отражением горного озера в его овальном взоре, барды нынешнего дня, благодаря, очевидно, большим возможностям долголетия, выглядят как гориллы или стервятники. Лицо моего возвышенного соседа заключало в себе нечто способное даже нравиться взгляду, если бы оно было только львиным или только ирокезским; к несчастью, совмещая в себе то и другое, оно напоминало лишь лицо мясистого хогартовского пьяницы неопределенного пола. Его бесформенное тело, обильная седая грива густой шевелюры, желтые ногти его пухлых пальцев, мешки под тусклыми глазами — все это становилось понятным, только если рассматривалось как отбросы, элиминированные из его истинного существа теми же силами совершенствования, которые очищали и чеканили его стихи. Он сам себя погашал.

У меня есть одна его фотография, особенно мне дорогая. На этом цветном любительском снимке, сделанном в яркий весенний день моим бывшим приятелем, Шейд изображен опирающимся на крепкую трость, принадлежавшую некогда его тетке Мод (см. стих 86 ). На мне белая непромокаемая куртка, приобретенная в местном магазине спортивных товаров, и пара лиловых штанов родом из Канн. Моя левая рука наполовину поднята — не затем, чтобы похлопать Шейда по плечу, как это может показаться, но чтобы снять темные очки, до которых, однако, она так и не дотянулась в той жизни, жизни снимка; библиотечная книга, зажатая под моей правой рукой, — это трактат об одной земблянской разновидности гимнастики, которой я намеревался заинтересовать моего юного жильца, сделавшего эту фотографию. Неделей позже он обманул мое доверие, гнусно воспользовавшись моим отсутствием во время поездки в Вашингтон, вернувшись откуда я обнаружил, что он развлекался с огневолосой экстонской шлюхой, оставившей свои очески и вонь во всех трех ванных. Разумеется, мы тотчас же расстались, и в просвет оконных занавесок я мог видеть негодника Боба, стоявшего довольно трогательно со своими волосами ежиком, с облупленным чемоданом и лыжами, которые я ему подарил, в ожидании товарища по клубу, чтобы навсегда с ним уехать. Я могу простить все, кроме измены.

Мы с Джоном Шейдом никогда не обсуждали мои личные невзгоды. Наша тесная дружба была на том высшем, исключительно интеллектуальном уровне, где человек отдыхает от эмоциональных горестей, а не делится ими. Мое восхищение им служило своего рода альпийским лечением. Глядя на него, я всегда испытывал возвышенное чувство изумления, в особенности в присутствии других людей, людей более низкого разряда. Это изумление усугублялось сознанием, что они не чувствуют того, что чувствую я, не видят того, что я вижу; что они воспринимают Шейда как нечто само собой разумеющееся вместо того, чтобы напитывать, если можно так выразиться, каждый нерв романтикой его присутствия. Вот он, говорил я себе, вот его голова, содержащая мозг иного сорта, чем синтетический студень, расфасованный в окружающие его черепа. Он смотрит с террасы (в доме профессора К. в тот мартовский вечер) на далекое озеро. Я смотрю на него. Я присутствую при уникальном физиологическом явлении: Джон Шейд воспринимает и претворяет мир, вбирая его и разлагая на составные элементы, меняя их местами и в то же время складывая про запас, чтобы в один непредугаданный день произвести органическое чудо, слияние образа и музыки, поэтическую строку. И я испытывал возбуждение того же рода, что в раннем детстве, в замке дяди, где я наблюдал через стол за фокусником, только что давшим фантастическое представление и теперь спокойно поглощавшим ванильное мороженое. Я смотрел на его пудреные щеки, на волшебный цветок в петлице, где он многократно менял окраску и теперь застыл в виде белой гвоздики, и в особенности на его чудесные текучие на вид пальцы, которые могли по желанию растворить ложку в солнечный луч простым верчением либо превратить тарелку в голубя, подбросив ее в воздух.

Именно таким внезапным мановением волшебства является поэма Шейда: мой седовласый друг, мой любимый старый фокусник всунул в шляпу колоду карточек — и вытряхнул оттуда поэму.

Обратимся же теперь к поэме. Надеюсь, что мое предисловие не вышло чересчур скудным. Прочие примечания, расположенные как построчный комментарий, наверное, удовлетворят самого требовательного читателя. Хотя эти примечания, согласно обычаю, помешены в конце поэмы, читателю рекомендуется просмотреть их в первую очередь, а уже затем, с их помощью, изучить поэму, перечитывая их, разумеется, по мере ознакомления с текстом, а покончив с поэмой, пожалуй, просмотреть их в третий раз для полноты картины. В подобных случаях я нахожу разумным во избежание канители постоянного перелистывания либо вырезать страницы и подколоть их к соответствующим местам текста, либо, что еще проще, приобрести два экземпляра книги с тем, чтобы поместить их бок о бок на удобном столе — не на тряском сооружении наподобие моего, на которое с риском водворена моя пишущая машинка, в этом убогом мотеле, с каруселью внутри и снаружи моей головы, за много миль от Нью-Уая.

Разрешите мне сказать, что без моих комментариев текст Шейда попросту лишен всякой человеческой реальности, ибо человеческая реальность такой поэмы, как эта, чересчур капризной и сдержанной для автобиографии, с пропуском многих содержательных строк, необдуманно им отвергнутых, зависит полностью от реальности автора и его окружения, привязанностей и т. д. — реальности, дать которую могут только мои примечания. Мой дорогой поэт, по всей вероятности, не подписался бы под таким заявлением, но к добру ли, к худу ли, последнее слово остается за комментатором.

ЧАРЛЬЗ КИНБОТ

19 октября 1959 г.

Сидарн, Ютана

Бледный огонь

(поэма в четырех песнях)

Песнь первая

001 Я был тенью свиристеля, убитого Ложной лазурью оконного стекла; Я был мазком пепельного пуха, — и я Продолжал жить и лететь в отраженном небе. И также я удваивал изнутри Себя, лампу, яблоко на тарелке, — Раздвинув занавески, скрывавшие ночь, я давал темному стеклу Развесить над травой всю мебель, И как было дивно, когда снег 010  Накрывал весь видный мне лужок и вздымался так, Что кресло и кровать стояли в точности На снегу, на этой хрустальной земле! Снимите снова снегопад: каждая плывущая снежинка Бесформенна и медленна, неустойчива и плотна, Тусклая темная белизна на бледной белизне дня, Среди абстрактных лиственниц в нейтральном свете. И после: градации синевы, Когда ночь сливает зрителя со зримым; А поутру морозные алмазы 020  Изумлены: чьи это ноги в шпорах пересекли Слева направо белую страницу дороги? Слева направо читается шифр зимы: Точка, стрелка назад; повторение: Точка, стрелка назад… Фазаний след! С полоскою вкруг шеи щеголь, рябчик облагороженный, Обретший свой Китай позади моего дома. Не
в «Шерлок Холмсе» ли он был, тот, чьи
Следы повернутых вспять башмаков указывали назад?
Всякий цвет мог радовать меня: даже серый. 030  Мои глаза в буквальном смысле Фотографировали. Как только я позволял Или, в безмолвном трепете, повелевал, Все, бывшее в поле моего зрения, — Домашняя ли сценка, листья карий или стройный Стилет застынувшей капели, — Все запечатлевалось на исподе моих век, Где сохранялось час-другой, И пока это длилось, мне стоило Закрыть глаза, чтоб воспроизвести листву, 040  Домашнюю сценку или трофеи стрех. Я не пойму, почему прежде с озера Я мог различить наше крыльцо, идя Озерной дорогой в школу, а нынче, хотя ни единое дерево Не застит вида, я всматриваюсь и не разгляжу Даже крыши. Возможно, что какой-то сдвиг в пространстве Произвел складку или борозду, сместившую Этот хрупкий вид, дощатый дом между Гольдсвортом и Вордсмитом, на квадрате зелени. У меня там была любимая молодая кария 050  С крупными темно-нефритовыми листьями и черным, щуплым, Источенным бороздками стволом. Закатное солнце Бронзировало черную кору, по которой, как развившиеся Гирлянды, спадали тени ветвей. Теперь она крепка и шершава, хорошо разрослась. Белые бабочки становятся бледно-лиловыми, когда Пролетают в ее тени, где как будто тихо покачивается Призрак качелей моей маленькой дочери. Сам дом почти не изменился. Одно крыло Мы обновили. Здесь солярий. Здесь 060  Видовое окно обставлено затейливыми креслами. Огромная скрепка телеантенны блестит на месте Негнущегося флюгера, который часто посещал Наивный и воздушный пересмешник. Он пересказывал все слышанные им программы, Переходя с чиппо-чиппо на ясное Ту-уи, ту-уи, потом на хриплое: приди, Приди, при-пррр; вскидывая кверху хвост Или изящно предаваясь легким Прыжкам вверх-вниз и тотчас же (ту-уи), 070  Садясь на свой насест — на новую антенну. Я был дитя, когда умерли мои родители. Оба были орнитологи. Я так часто Пытался их вообразить, что ныне У меня тысяча родителей. Как грустно они Тают в собственных добродетелях и удаляются, Но иные слова, случайно услышанные или прочитанные, — Такие как «больное сердце» — всегда относятся К нему, а «рак поджелудочной железы» — к ней. Любитель прошлого: сбиратель остывших гнезд. 080  Здесь была моя спальня, отведенная теперь гостям. Здесь, уложенный в постель горничной-канадкой, Я прислушивался к жужжанию голосов внизу и молился, Чтобы все всегда были здоровы, Дядья и тетки, горничная, ее племянница Адель, Видавшая Папу, люди в книжках и Бог. Меня воспитала милая эксцентричная тетушка Мод, Поэтесса и художница со склонностью К конкретным предметам вперемежку С гротескными разрастаниями и образами смерти. 090  Она дожила до крика нового младенца. Ее комнату Мы оставили нетронутой. Там все мелочи Складываются в натюрморт в ее стиле: пресс-папье Из выпуклого стекла с лагуной внутри, Книга стихов, открытая на оглавлении (Мавр, Месяц, Мораль), грустящая гитара, Человеческий череп; и из местной «Стар» Курьез: «Красные носки» победили «Янки» [1] 5:4 Гомером Чэпмена [2] — приколотый кнопками к двери. Мой Бог умер молодым. Богопоклонство я находил 100  Унизительным, а доказательства — неубедительными. Свободному не нужен Бог — но был ли я свободен? Как полно я ощущал природу прилепленной ко мне, И как мое детское нёбо любило Полурыбный-полумедовый вкус этой золотой пастилы! Книжкой картинок мне в ранние годы служил Расписной пергамент, которым оклеена наша клетка: Лиловато-розовые кольца вокруг луны, кроваво-оранжевое солнце, Двойная Ирида и это редкое явление — Ложная радуга, — когда, прекрасное и странное, 110  В ярком небе над горной грядой одинокое Овальное опаловое облачко Отражает радугу, следствие грозы, Разыгранной где-то в далекой долине, — Ибо мы заключены в искуснейшую клетку. А еще есть стена звуков, еженощная стена, Возводимая осенью триллионом сверчков. Непроницаемая! На полпути к вершине холма Я останавливался, заполоненный их исступленной трелью. Вот свет у доктора Саттона. Вот Большая Медведица. 120  Тысяча лет тому назад пять минут равнялось Сорока унциям мелкого песка. Переглядеть звезды. Вечность впереди И вечность позади: над твоей головой Они смыкаются, как гигантские крылья, и ты мертв. Обычный мещанин, я полагаю, Счастливее: он видит Млечный Путь, Лишь выйдя помочиться. Тогда, как и теперь, Я шел за собственный свой страх и риск — иссеченный ветвями. Подкарауленный подножкой пня. Хромой и толстый астматик, 130 Я никогда не бил мячом об землю на бегу и никогда не заносил биты. Я был тенью свиристеля, убитого Мнимой далью оконного стекла. Имея мозг, пять чувств (одно неповторимое), В остальном я был лишь неуклюжим монстром. Во сне я играл с другими детьми, Но, по правде, не завидовал ничему — разве что Чуду лемнискаты, отпечатанной На влажном песке небрежно-проворными Шинами велосипеда. Нить тончайшей боли, 140  Натягиваемая игривой смертью, ослабляемая, Не исчезающая никогда, тянулась сквозь меня. Однажды, Когда мне минуло одиннадцать и я лежал Ничком, следя, как заводная игрушка — Жестяная тачка, толкаемая жестяным мальчиком, Обогнула ножки стула и ушла под кровать, В голове моей вдруг грянуло солнце. А затем — черная ночь. Великолепная чернота; Я ощущал себя распределенным в пространстве и во времени: Одна нога на горной вершине, одна рука 150  Под галькой пыхтящего побережья. Одно ухо в Италии, один глаз в Испании, В пещерах моя кровь, и мозг мой среди звезд. Глухое биение было в моем триасе, зеленые Оптические пятна в верхнем плейстоцене, Ледяная дрожь вдоль моего каменного века, И в нерве локтевом все завтрашние дни. В течение одной зимы я, каждый день после полудня, Погружался в этот мгновенный обморок. Потом прошло. Почти не вспоминалось. 160  Мое здоровье улучшилось. Я даже научился плавать. Но, как мальчонка, принужденный шлюхой Невинным языком утолять ее гнусную жажду, Я был развращен, напуган, завлечен, И, хотя старый доктор Кольт объявил меня исцеленным От недуга, по его словам сопутствующего росту, Изумление длится, и не проходит стыд.

1

Две бейсбольные команды.

2

Термин в бейсболе. Чэпмен — знаменитый переводчик Гомера.

Песнь вторая

В моей безумной юности была пора, Когда я почему-то подозревал, что правда О посмертной жизни известна 170  Всякому — один лишь я Не знаю ничего, и великий заговор Книг и людей скрывает от меня правду. Был день, когда я начал сомневаться В здравомыслии человека: как мог он жить, Не зная, что за рассвет, что за смерть, что за рок Ожидает сознание за гробом? И наконец, была та бессонная ночь, Когда я принял решение исследовать ее и биться С этой подлой, недопустимой бездной, 180  Посвятив всю мою исковерканную жизнь этому Единому заданию. Ныне мне шестьдесят один год. Свиристели Поклевывают ягоды. Звенит цикада. Маленькие ножницы в моей руке — Ослепительный синтез солнца и звезды. Я стою у окна и подрезаю Ногти, и смутно сознаю уподобления, от коих Шарахается их предмет: большой палец — Сын нашего лавочника; указательный, худой и мрачный — Колледжский астроном Стар-Овер Блю; 190  Средний — знакомый мне высокий священник; Женственный безымянный палец — старая кокетка; И розовый мизинчик, прильнувший к ее юбке. И я кривлю рот, подрезая тонкие кожицы, «Шарфики», как называла их тетка Мод. Мод Шейд было восемьдесят лет, когда внезапная тишь Пала на ее жизнь. Мы видели, как гневный румянец И судорога паралича искажали Ее благородные черты. Мы перевезли ее в Пайндейл, Известный своим санаторием. Там она сиживала 200  На застекленном солнце и следила за мухой, садившейся Ей то на платье, то на кисть руки. Ее рассудок блекнул в густеющем тумане. Она еще могла говорить. Она медлила, нащупывала и находила То, что сначала казалось годным звуком, Но самозванцы из соседних келий занимали Место нужных слов, и вид ее Выражал мольбу, меж тем как она тщетно пыталась Урезонить чудовищ своего мозга. Какой момент при постепенном распаде 210  Избирает воскресение? Какие годы? Какой день? Кто держит секундомер? Кто перематывает ленту? Везет ли менее иным, иль ускользают все? Вот силлогизм: другие люди умирают, но я Не другой; поэтому я не умру. Пространство есть роение в глазах, а время — Звон в ушах. И в этом улье я Заперт. Но если бы до жизни Нам удалось ее вообразить, то каким безумным, Невозможным, невыразимо диким, чудным вздором 220  Она нам показаться бы могла! Зачем же разделять вульгарный хохот? Презирать Загробный мир, чьего существования нельзя проверить? Рахат-лукум турецкого рая, будущие лиры, беседы С Сократом и Прустом в кипарисовых аллеях, Серафима с шестью фламинговыми крылами, Фламандский ад с его дикобразами и прочим? Беда не в том, что нам снится слишком необычайный сон: А в том, что мы его не можем сделать Достаточно невероятным: все, что можем мы 230  Придумать, — это только домашнее привидение. Как смехотворны эти попытки перевести На свой особый язык всеобщую судьбу! Вместо божественно лаконичной поэзии — Бессвязные заметки, подлые стишки бессонницы! Жизнь — это весть, нацарапанная впотьмах. Без подписи. Подмеченный на сосновой коре, Когда мы шли домой в день ее смерти, — Прильнувший к стволу пустой изумрудный футлярчик, Плоский и пучеглазый, и в пару к нему 240  Увязший в смоле муравей. Тот англичанин в Ницце, Гордый и счастливый лингвист: je nourris Les pauvres cigales [3] — хотел сказать, что он Кормит бедных чаек [4] ! Лафонтен неправ: Мандибула мертва, а песнь живет. И вот я подстригаю ногти, и раздумываю, и слышу Твои шаги наверху, и все как быть должно, моя дорогая. Сибилла, во все наши школьные дни я сознавал Твою прелесть, но влюбился в тебя На пикнике выпускного класса 250  У Нью-Уайского водопада. Мы завтракали на сырой траве. Наш учитель геологии обсуждал водопад. Рев воды и радужная пыль Сообщали романтизм прирученному парку. Я полулежал В апрельской дымке прямо позади Твоей стройной спины и смотрел, как твоя гладкая головка Склонялась набок. Одна ладонь с вытянутыми пальцами Опиралась на траву меж звездой триллиума и камнем. Маленькая косточка сустава Подрагивала. Потом ты обернулась и подала мне 260  Наперсток яркого металлического чая. Твой профиль не изменился. Блестящие зубы, Покусывающие осторожную губу; тень под Глазами от длинных ресниц; персиковый пушок, Окаймляющий скулу; темно-коричневый шелк Волос, зачесанных кверху от висков и затылка; Очень голая шея; персидский очерк Носа и бровей — ты все это сохранила; И в тихие ночи мы слышим водопад. Приди и дай поклоняться себе, приди и дай себя ласкать, 270 Моя темная, с алой перевязью, Vanessa, моя благословенная, Моя восхитительная atalanta! Объясни! Как ты могла в сумраке Сиреневого переулка Дать неуклюжему, истеричному Джону Шейду Мусолить тебе лицо, и ухо, и лопатку? Мы сорок лет женаты. По крайней мере Четыре тысячи раз твоя подушка была измята Обоими нашими головами. Четыреста тысяч раз Высокие часы хриплым вестминстерским боем Отметили наш общий час. Сколько еще 280  Даровых календарей украсят собой кухонную дверь? Я люблю тебя, когда ты стоишь на траве, Вглядываясь в листву дерева: «Оно исчезло. Такое маленькое. Оно, может быть, вернется» (все это Шепотом нежнее поцелуя). Я люблю тебя, когда ты зовешь меня полюбоваться Розовым следом реактивного самолета над пламенем заката. Я люблю тебя, когда ты напеваешь, укладывая Чемодан или фарсовый одежный мешок с круговой Застежкой-молнией. А всего сильнее, я люблю тебя, 290  Когда задумчивым кивком ты приветствуешь ее призрак. Держа на ладони ее первую игрушку или глядя На открытку от нее, найденную в книге. Она бы могла быть тобою, мной или забавной смесью: Природа выбрала меня, чтоб вырвать и истерзать Твое сердце — и мое. Сперва мы, улыбаясь, говорили: «Все маленькие девочки — толстушки» или «Джим Мак-Вей (Наш окулист) исправит эту легкую Косинку в два счета». И позднее: «Она будет совсем Хорошенькой, поверь»; и, пытаясь утишить 300  Нарастающую муку: «Это неловкий возраст». «Ей надо», говорила ты, «учиться ездить верхом» (Избегая встретить взглядом мой взгляд). «Ей надо играть В теннис или в бадминтон. Меньше крахмала, больше фруктов! Может быть, она и не красотка, но мила». Все было зря, все было зря. Награды, полученные За французский и историю, доставляли, конечно, радость; Рождественские игры бывали, конечно, грубоваты, И одна застенчивая маленькая гостья могла оказаться исключенной; Но будем справедливы: меж тем как дети ее лет 310  Представляли эльфов и фей на сцене, Которую она помогла расписать для школьной пантомимы, Моя кроткая девочка изображала Мать-Время, Сгорбленную уборщицу с помойным ведром и метлой, И, как дурак, я рыдал в уборной. Еще одна зима была выскреблена, вычерпана до конца. Весенние белянки появились в мае в наших лесах. Лето было выкошено механическими косилками, и осень сожжена. Увы, гадкий лебеденок так и не превратился В многоцветную лесную утку. И опять твой голос: 320  «Но это предрассудок! Будь доволен, Что она невинна. Зачем преувеличивать Физическую сторону? Ей нравится быть чучелом. Девственницы писали блистательные книги. Иметь роман — это не все в жизни. Красота Не столь необходима!» А старый Пан По-прежнему взывал со всех цветных холмов, И по-прежнему не умолкали демоны нашей жалости: Ничьи губы не разделят помады на ее папиросе; Телефон, звонящий перед балом 330  Каждые две минуты в Сороза-Холле, Никогда не зазвонит для нее; и, с оглушительным Скрежетом шин по гравию, к воротам, Из отполированной ночи, в белом кашне поклонник Никогда не заедет за ней; она никогда не пойдет, Мечтой из тюля и жасмина, на этот бал. Мы, однако, послали ее в шато во Франции. Она вернулась в слезах, после новых поражений, С новыми горестями. В те дни, когда все улицы Колледж-Тауна вели на футбольный матч, она сидела 340  На ступеньках библиотеки, читала или вязала; По большей части одна или с милой, Хрупкой подругой, ныне монахиней; и, раз или два, С корейским студентом, который слушал мой курс. У нее были странные страхи, странные фантазии, странная сила Характера, — так, однажды она провела три ночи, Исследуя какие-то звуки и огоньки В старом амбаре. Она оборачивала слова: кот, ток, Ропот, топор. А «колесо» было «оселок». Она звала тебя «кузнечик-поучитель». 350  Она улыбалась очень редко, и только В знак боли. Она с ожесточением Критиковала наши планы и, без выражения В глазах, сидела на несделанной постели, Расставив опухшие ноги, чесала голову Псориазными пальцами и стонала, Монотонно бормоча жуткие слова. Она была моей душенькой — трудной, угрюмой, Но все же моей душенькой. Ты помнишь те Почти безмятежные вечера, когда мы играли 360  В маджонг или она примеряла твои меха, делавшие Ее почти привлекательной, и зеркала улыбались, Свет был милосерден, тени мягки. Иногда я помогал ей с латынью, Или же она читала в своей спальне, рядом С моим флюоресцентным логовом, а ты была В своем кабинете, вдвое дальше от меня, И время от времени я слышал оба голоса: «Мама, что такое grimpen [5] ?» «Что такое что?» «Grim Pen» [6] Пауза, и твое осторожное объяснение. Потом опять 370  «Мама, что такое chtonic [7] ?» ты объясняла и это, Добавляя: «Хочешь мандарин?» «Нет. Да. А что значит sempiternal [8] Ты колеблешься. И я с энтузиазмом рычу Ответ из-за стола, сквозь закрытую дверь. Неважно, что она тогда читала (какие-то фальшивые новейшие стихи, названные В курсе английской литературы документом «Ангаже и захватывающим», — до того, что это значило, Никому не было дела); важно то, что эти три 380  Комнаты, тогда связанные тобой, ею и мной, Теперь представляют триптих или трехактную пьесу, Где изображенные события остаются навеки. Мне кажется, она всегда питала слабую безумную надежду. Я тогда только что закончил свою книгу о Попе. Джейн Дин, моя машинистка, предложила ей однажды Познакомиться с ее двоюродным братом, Питом Дином. Жених Джейн Должен был отвезти их всех на своем новом автомобиле Миль за двадцать в гавайский бар. Они подобрали Пита в четверть 390  Девятого в Нью-Уае. Слякоть оледенила дорогу. Наконец Они нашли намеченное место — как вдруг Пит Дин Схватился за голову и воскликнул, что начисто Забыл условленную встречу с товарищем, Который угодит в тюрьму, если он, Пит, не приедет, И так далее. Она сказала, что понимает. После его ухода молодые люди постояли Втроем перед лазурным входом. Лужи были перечеркнуты неоном; и с улыбкой Она сказала, что она будет de trop и предпочла бы 400  Вернуться домой. Друзья проводили ее До остановки автобуса и ушли, но она, вместо того Чтобы ехать домой, сошла в Локенхеде. Ты вопросительно взглянула на запястье: «Восемь пятнадцать. (Тут время раздвоилось.) Я включу». Экран В своем пустом бульоне породил жизнеподобную муть, И хлынула музыка. Он бросил на нее один лишь взгляд И пронзил благожелательную Джейн смертоносным лучом. Мужская рука провела от Флориды до Мэна Кривые стрелы Эоловых войн. 410  Ты сказала, что позднее нудный квартет — Два писателя и два критика — будет обсуждать Судьбу поэзии на Восьмом канале. С пируэтом выпорхнула нимфа, под белыми Крутящимися лепестками, чтобы в весеннем обряде Преклонить колени в лесу перед алтарем, На котором стояли различные туалетные принадлежности. Я поднялся наверх и правил гранку И слушал, как ветер гоняет шарики по крыше. «Взгляни, как пляшет нищий, как поет 420  Калека» — это явно отдает вульгарностью Того абсурдного столетия. Потом раздался снизу твой зов Мой нежный пересмешник. Я поспел, чтобы услышать краткий отзвук славы И выпить с тобой чашку чая: мое имя Было упомянуто дважды, как обычно тотчас позади (На один топкий шаг) Фроста [9] . «Вы правда не против? Я успею на экстонский самолет, потому что, знаете, Если я не прибуду к полуночи с монетой…» А затем было нечто вроде кинопутешествия: 430  Диктор сквозь туман мартовской ночи, Где издалека фары росли и приближались, Как расширяющаяся звезда, доставил нас К зеленому, индиговому и коричневатому морю, Которое мы посетили в тридцать третьем году, За девять месяцев до ее рождения. Сейчас оно было Рябым и едва ли могло бы напомнить Ту первую долгую прогулку, беспощадный свет, Стаю парусов (один был голубой среди белых, В странной дисгармонии с морем, а два были красные), 440  Человека в старом блейзере, крошившего хлеб, Теснившихся, невыносимо громких чаек И одинокого темного голубя, переваливающегося в толпе. «Это не телефон?» Ты прислушалась у двери. Молчание. Подняла программу с пола. Вновь фары сквозь туман. Не было смысла Тереть стекло. Только часть белого забора Да отсвечивающие дорожные знаки проходили, разоблаченные. «А мы совсем уверены, что она поступает как надо?» спросила ты. «Ведь это, в сущности, свидание с незнакомым». 450  Что ж, давай посмотрим предварительный показ «Раскаяния»? И, в полном спокойствии, мы позволили Знаменитому фильму раскинуть свой зачарованный шатер, Явилось знаменитое лицо, красивое и бездушное: Полуоткрытые губы, влажные глаза, На щеке «зернышко красоты», странный галлицизм, И округлые формы, расплывающиеся в призме Всеобщей похоти. «Пожалуй», она сказала, «Я здесь сойду». «Это только Локенхед». «Да, хорошо». Держась за поручень, она вгляделась 460  В призрачные деревья. Автобус остановился. Автобус исчез. Гром над джунглями. «Нет, только не это!» Пэт Розовый, наш гость (антиатомная беседа). Пробило одиннадцать. Ты вздохнула. «Боюсь, Больше нет ничего интересного». Ты сыграла В рулетку телестанций: диск вращался и щелкал. Рекламы были обезглавлены. Мелькали лица. Разинутый рот был вычеркнут посреди песни. Кретин с бачками собрался было Прибегнуть к пистолету, но ты его опередила. 470  Жовиальный негр поднял трубу. Щелк. Твое рубиновое кольцо творило жизнь и полагало закон. Ах, выключи! И пока обрывалась жизнь, мы увидали, Как булавочная головка света сокращалась и умерла в черной Бесконечности. Из приозерной хижины Сторож, Отец-Время, весь седой и согбенный, Вышел со своим встревоженным псом и побрел Вдоль берега сквозь тростники. Он опоздал. Ты кротко зевнула и поставила на место тарелку. Мы услышали ветер. Мы услышали, как он несся и швырял 480  Ветками в стекло. Телефон? Нет. Я помог тебе с посудой. Высокие часы Продолжали крушить юный корень, старую скалу. «Полночь», сказала ты. Что полночь молодым? И внезапно праздничный блеск прошел По пяти кедровым стволам, выступили пятна снега, И патрульная машина на нашей ухабистой дороге Остановилась с хрустом. Снимите, снимите снова! Люди думали, что она пыталась пересечь озеро В Локен-Неке, там, где азартные конькобежцы пересекают его 490  От Экса до Уая в особо морозные дни. Другие полагали, что она могла сбиться с дороги, Свернув налево от Бриджроуда; а иные говорят, Что она покончила со своей бедной юной жизнью. Я знаю. Ты знаешь. То была ночь оттепели, ночь ветра С великим смятением в воздухе. Черная весна Стояла тут же за углом, дрожа В мокром звездном свете, на мокрой земле. Озеро лежало в тумане, с наполовину затонувшим льдом. Смутная тень ступила с заросшего тростником берега 500  В
похрустывающую, переглатывающую топь и пошла ко дну.

3

Я кормлю бедных цикад (Крылов перевел «стрекоза» вместо «цикада»).

4

Чайка по-английски «sea-gull».

5

Взбираться.

6

Зловещее перо.

7

Хтонический.

8

Вековечный.

9

Frost по-английски «мороз». Фамилия знаменитого американского поэта.

Песнь третья

L'if [10] , безжизненное древо! Твое великое «быть может», Рабле: Le grand Peut-^etre, «Грандиозная патата» [11] . I. Р. Н., мирской Институт (Institute: I) Подготовки (Preparation: Р) К Потустороннему (Hereafter: H), или «ЕСЛИ», как мы Называли его — великое если! — пригласил меня на семестр Читать о смерти («преподавать Червя», Как мне писал президент Мак-Абер [12] ). Ты и я, И она, совсем еще крошка, переехали из Нью-Уая В Юшейд (Тень Тиса), в другом, выше расположенном, штате. 510  Я люблю высокие горы. От железных ворот Ветхого дома, который мы там сняли, Был виден снежный очерк, столь далекий и столь прекрасный, Что оставалось лишь вздохнуть, как будто Это могло помочь нам к ним приобщиться. IPH Был и ларвориум и фиалка: Могила раннею весной Разума. И все же Он упустил самую суть; он упустил То, что всего важней любителю былого; Ибо мы умираем с каждым днем; забвение процветает 520  Не на сухих бедряных костях, а на налитых кровью жизнях, И наши лучшие «вчера» — сегодня только куча сора, Измятых имен, телефонных номеров и пожелтевших папок. Готов я стать цветочком Или жирной мухой, но никогда не позабыть. И я отвергну вечность, если только Печаль и нежность Смертной жизни, страсть и боль, Винного цвета хвостовой огонь уменьшающегося самолета Близ Веспера; твой огорченный жест, 530  Когда ушли все папиросы, то, как Ты улыбаешься собакам; след серебристой слизи, Оставленный улиткой на каменной плите; и эти добрые чернила, эта рифма, Эта картотечная карточка, это тонкое резиновое кольцо, Свивающееся в восьмерку, если уронишь — Не предстоят новоумершим в небесах, Хранимые годами в их твердынях. Вместо этого Институт считал, что, может быть, разумней Не слишком много ожидать от рая: Что если некому там встретить 540  Новоприбывших, нет ни приема, ни Индоктринации? Что если вас кидают В безбрежность пустоты, потерявшего ориентацию, Оголенного духом, совершенно одинокого, Не завершившего того, что начал, В никому не ведомом отчаянии, с начавшим разлагаться телом, Неудобораздеваемого, в будничном платье, — Меж тем как ваша вдова лежит ничком на смутной постели, — Сама, как смутное пятно в вашей растворяющейся голове! Презирая всех богов, со включением большого «Б», 550  IPH заимствовал периферийные осколки Мистических прозрений и предлагал советы (Янтарные очки, против затмения жизни), Как не впасть в панику, пока тебя превращают в духа: Бочком, скользя, как выбрать гладкую кривую и лететь, словно на салазках, Навстречу плотным предметам, проскальзывать сквозь них Или давать другим сквозь вас передвигаться. Как, задохнувшись в черноте, определить Терру Прекрасную, ячейку яшмы, как Сберечь рассудок в спирального типа пространствах. 560  Какие меры принимать в случае Несуразного воплощения: что делать, Если вдруг заметишь, что Ты стал молодой и уязвимой жабой, По самой середине проезжей дороги, Или медвежонком под пылающей сосной, Или книжным клещом в возрожденном богослове. Время означает последовательность, а Последовательность — переменность, Поэтому безвременье не может не нарушить 570  Таблицы чувств. Советы мы даем, Как быть вдовцу. Он потерял двух жен. Он их встречает — любящих, любимых, Ревнующих его друг к дружке. Время значит рост, А рост не значит ничего в загробной жизни. Лаская все такого же ребенка, жена с льняными волосами Скорбит у незабвенного пруда, задумчивым наполненного небом, И так же белокура, но в тени с рыжинкой в волосах, обняв колени, ноги На каменный поставив парапет, сидит на парапете Другая, поднимая влажный взгляд 580  К непроницаемой туманной синеве. С чего начать? Какую раньше целовать? Какую игрушку Ребенку дать? Этот насупленный малыш, Он знает ли о столкновении двух встречных Машин, убившем бурной мартовскою ночью мать и дитя ? А та вторая любовь, с подъемом голым ног, В черной юбке балерины, зачем на ней Сережки из шкатулки первой? И зачем скрывает она рассерженное юное лицо? Ибо по снам мы знаем, как трудно 590  Говорить с милыми нам усопшими. Они не замечают Нашей боязни, брезгливости, стыда — Пугающего чувства, что они не точно те, что были. Ваш школьный друг, убитый на далекой войне, Не удивлен, увидя вас у своей двери, И, полуразвязно, полумрачно, Указывает на лужи в подвале своего дома. А кто научит нас, какие мысли звать на смотр В то утро, что застанет нас шагающими к стенке Под режиссурой сатрапова наймита, 600  Павиана в мундире? Мы будем думать о вещах, известных нам одним, — Империях рифм, сказочных царствах интеграла, Прислушиваться к дальним петухам и узнавать На серой шершавой стенке редкий стенной лишайник, И, пока нам связывают царственные руки, Мы посмеемся над презренными, весело язвя Ретивых кретинов, И, шутки ради, плюнем им в глаза. Не помочь также изгнаннику, старику, 610  Умирающему в мотеле с громким вентилятором, Вертящимся в знойной ночи прерий, Пока снаружи брызги разноцветного света Доходят до его постели, как темные руки прошлого, Дарящие самоцветы, и быстро приближается смерть. Он задыхается и заклинает на двух языках Туманности, ширящиеся в его легких. Рывок, раскол — вот все, что можно предсказать. Быть может, обретешь le grand n'eant; быть может, Протянешься опять спиралью из глазка клубня. 620  Как ты заметила, когда мы проходили в последний раз Близ института: «Право, я не вижу Различия между этим учреждением и адом». Мы слышали, как гоготали и фыркали сторонники кремации, покуда Могильщиков изобличал реторту, Как помеху при рождении духов, Мы все избегали критиковать религии. Знаменитый Стар-Овер Блю рассмотрел роль Планет как пристаней для душ. Обсуждалась судьба зверей. Китаец дискантом 630  Разглагольствовал об этикете чайных церемоний С предками и до какого восходить колена. Я рвал в клочья фантазии Эдгара По И разбирал детские воспоминания о странных Перламутровых мерцаниях за гранью, недоступной взрослым. Среди наших слушателей были молодой священник И старый коммунист. IPH мог, по крайней мере, Соперничать с церковью и с партийной линией. В позднейшие годы он захирел: Буддизм укоренился. Медиум протащил контрабандой 640  Бледное желе и витающую мандолину. Фра Карамазов, бормоча свое идиотское Все позволено, пролез в иные классы; И, во исполнение желания рыбки-зародыша в матке, Стая фрейдистов потянулась к могиле. Это безвкусное предприятие кое-чем помогло мне. Я понял, что надо игнорировать при моем обследовании Смертной бездны. И когда мы потеряли наше дитя, Я знал, что не будет ничего: никакой самозваный Дух не коснется клавиатуры сухого дерева, чтобы 650  Выстукать ее ласкательное имя; никакой призрак Не встанет грациозно, чтобы нас Приветствовать в темном саду, близ карий. «Ты слышишь этот странный звук?» «Это ставень на лестнице, мой друг». «Этот ветер! Не спишь, так зажги и сыграй Со мною в шахматы. Ладно. Давай». «Это не ставень. Вот опять. В углу». «Это усик веточки скребет по стеклу». «Что там упало, с крыши скатясь?» 660  «Это старуха-зима свалилась в грязь». «Мой связан конь. Как тут помочь?» Кто мчится так поздно сквозь ветр и ночь? Это горе поэта, это — ветер во всю свою мочь, Мартовский ветер. Это отец и дочь. Позднее наступили минуты, часы, целые дни, наконец, Когда она отсутствовала из наших мыслей, так скоро Бежала жизнь, эта мохнатая гусеница. Мы поехали в Италию. Валялись на солнце На белом пляже, с другими розовыми и коричневыми 670  Американцами. Прилетели обратно в свой городок. Узнали, что сборник моих очерков Неукрощенный Морской Конь был «повсеместно восхваляем» (За год разошлось триста экземпляров). Вновь начались занятия, и на склонах, где Вьются дальние дороги, был виден непрерывный поток Автомобильных фар, возвращающихся к мечте Об университетском образовании. Ты продолжала Переводить на французский Марвеля и Донна. То был год бурь: ураган 680 «Лолита» пронесся от Флориды до Мэна. Марс рдел. Женились шахи. Шпионили угрюмые русские . Лэнг сделал твой портрет. И как-то вечером я умер. Клуб Крэшоу заплатил мне за то, чтоб я обсудил «Чем Нам Важна Поэзия». Я прочел мою проповедь, скучную, но краткую. Когда я спешил уйти, чтоб избежать Так называемый «период вопросов» в конце, Один из тех придирчивых господ, которые посещают Такие лекции только для того, чтобы сказать, что не согласны, 690  Поднялся и ткнул трубкой в мою сторону. И тут оно случилось — приступ, транс Или один из моих старых припадков. В первом ряду сидел случайно доктор. Как по заказу. Я упал к его ногам. Мое сердце перестало биться, И несколько мгновений, как кажется, прошло, Пока оно толкнулось и снова потащилось По более решительному назначению. Теперь прошу вас дать мне ваше полное внимание. Я не могу сказать откуда, но я знал, что я переступил 700  Рубеж. Все, что я любил, было утрачено, Но не было аорты, чтобы донести о сожалении. Резиновое солнце после конвульсий закатилось — И кроваво-черное ничто начало ткать Систему клеток, сцепленных внутри Клеток, сцепленных внутри клеток, сцепленных Внутри единого стебля, единой темы. И, ужасающе ясно На фоне тьмы высокий белый бил фонтан. Я понимал, конечно, что он состоит Не из наших атомов, что смысл того, что я видел, 710  Не наш был смысл. При жизни каждый Разумный человек скоро распознает Обман природы, и на глазах у него тогда Камыш становится птицей, сучковатая веточка — Гусеницей пяденицы, а голова кобры — большой, Угрожающе сложенной ночницей. Но что касалось Моего белого фонтана, то замещаемое им Могло, как мне казалось, быть Понятно только для обитателя Этого странного мира, куда я лишь случайно забрел. 720  Но вот я увидал, как он растаял: Хотя еще без сознания, я снова был на земле. Мой рассказ рассмешил доктора. Он усомнился, чтобы в состоянии, в котором Он меня нашел, «можно было галлюцинировать Или грезить в каком бы ни было смысле. Позже — возможно, Но не во время самого коллапса. Нет, мистер Шейд». Но, Доктор, я ведь был загробной тенью [13] ! Он улыбнулся: «Не совсем, всего лишь полутенью». Все же я не уступал. В уме я продолжал 730  Переигрывать все, что было. Снова я сходил С эстрады, и мне было странно, жарко, Я видел, как тот субъект вставал, и опять я падал, Не потому, что скандалист ткнул трубкой, А, вероятно, потому, что срок настал Толкнуться и затрястись дряблому дирижаблю, Старому расшатанному сердцу. От моего видения дуло правдой. Оно имело тональность, Сущность и необычайность своей особой Реальности. Оно существовало. Меж тем как проходило время, 740  Его бессменная вертикаль сияла победно. Часто, раздраженный наружным блеском Обыденщины и раздора, я обращался внутрь себя, и там, На заднем плане души, стоял он, «Старый Верный», как гейзер в Йеллостонском парке. Его присутствие всегда дивно меня утешало. Потом я как-то раз наткнулся на то, Что показалось мне параллельным явлением. Это была статья в журнале о некой госпоже З., чье сердце было Возвращено к жизни массажем руки проворного хирурга. 750  Она рассказала репортеру о «Стране За Пеленой», и рассказ заключал в себе Намек на ангелов, и сверкание цветных Окон, и тихую музыку, и кое-что Из книги гимнов, и голос ее матери; Но в конце она упомянула дальний Ландшафт, туманный сад, и — дальше я цитирую: «Вдали за садом, как будто через дым, Я мельком разглядела высокий белый фонтан — и проснулась». Если на неназванном острове капитан Шмидт 760  Видит нового зверя и ловит его И если немного позднее капитан Смит Привозит оттуда шкуру, то этот остров не миф. Наш фонтан был указательным столбом и знаком, Он объективно существовал во тьме, Крепкий как кость, вещественный как зуб, Почти банальный в своей мощной правде! Статья была написана Джимом Коутсом. Джиму я сразу написал. Получил от него ее адрес. Проехал триста миль на запад, чтобы с ней поговорить. 770  Прибыл. Был встречен пылким мурлыканьем. Увидел эти голубые волосы, веснусчатые руки, восхищенный Орхидейный вид — и понял, что попался. «Кто упустил бы случай повстречать Такого знаменитого поэта?» Как мило Было, что я приехал! Я отчаянно пытался Задать свои вопросы. Их отметали: «В другой раз, как-нибудь, быть может». Журналист Еще ей не вернул ее заметок. Не следует настаивать. Она пичкала меня кэксом, все это превращая 780  В идиотский светский визит. «Я не могу поверить», она сказала, «что вот это вы! Мне так понравились ваши стихи в Синем журнале. Те, что о Мон-Блоне. У меня есть племянница, Которая поднялась на Маттерхорн. Вторую вещь Я не могла понять. Я говорю о смысле. А самый звук, конечно, — но я так глупа!» Она и впрямь была. Я мог бы настоять. Я мог бы Заставить ее рассказать мне больше О Белом фонтане, который мы оба видели «за пеленой». 790  Но если (подумал я) упомянуть эту подробность, Она набросится на нее, как на духовное Родство, сакраментальные узы, Мистически объединяющие нас, И тотчас наши души б оказались Сестра и брат, трепещущие на краю Нежного кровосмешения. «Ну, — сказал я, — мне кажется, Становится уж поздно…» Заехал я и к Коутсу. Он опасался, что засунул куда-то ее записки. Он достал свою статью из стальной картотеки. 800  «Все точно. Я не менял ее стиля. Одна есть опечатка, не то чтоб важная: Гора, а не фонтан. Оттенок величавости». Жизнь Вечная — на базе опечатки! Я думал на пути домой: не надо ль принять намек И прекратить обследование моей бездны? Как вдруг был осенен мыслью, что это-то и есть Весь настоящий смысл, вся тема контрапункта; Не текст, а именно текстура, не мечта, А совпадение, все перевернувшее вверх дном; 810  Вместо бессмыслицы непрочной — основа ткани смысла. Да! Хватит и того, что я мог в жизни Найти какое-то звено-зерно, какой-то Связующий узор в игре, Искусное сплетение частиц Той самой радости, что находили в ней те, кто в нее играл. Не важно было, кто они. Ни звука, Ни беглого луча не доходило из их затейливой Обители, но были там они, бесстрастные, немые, Играли в игру миров, производили пешки 820  В единорогов из кости слоновой и в фавнов из эбена; Тут зажигая жизнь долгую, там погашая Короткую; убивая балканского монарха; Заставляя льдину, наросшую на высоко летящем Самолете, свалившись с неба, Наповал убить крестьянина; пряча от меня ключи, Очки иль трубку. Согласуя эти События и предметы с дальними событиями И с предметами исчезнувшими. Узор творя Из случайностей и возможностей. 830  В шубе, я вошел: Сибилла, я Глубоко убежден — «Закрой, мой милый, дверь. Как съездил?» Чудно — но важнее: Я воротился, убежденный в том, что могу нащупать Путь к некой — к некой — «Да, мой милый?» Слабой надежде.

10

По-английски «если», по-французски «тис».

11

Игра слов на французском «peut-^etre» и английском «potato» (картофель).

12

Macabre — зловещий.

13

Напоминаю, что «шейд» по-английски значит «тень».

Песнь четвертая

Теперь я буду следить за красотою, как никто За нею не следил еще. Теперь я буду так вскрикивать, Как не вскрикивал никто. Теперь я буду добиваться того, чего никто Еще не добивался. Теперь я буду делать то, чего никто не делал. Кстати, об этом дивном механизме: 840  Я озадачен разницею между Двумя путями сочинения: А, при котором происходит Все исключительно в уме поэта, — Проверка действующих слов, покамест он Намыливает в третий раз все ту же ногу, и В, Другая разновидность, куда более пристойная, когда Он в кабинете у себя сидит и пишет пером. В методе В рука поддерживает мысль, Абстрактная борьба идет конкретно. Перо повисает в воздухе, затем бросается вычеркивать 850  Отмененный закат или восстанавливать звезду И таким образом физически проводит фразу К слабому дневному свету, через чернильный лабиринт. Но метод А — страдание! Вскоре мозг Бывает заключен в стальной колпак из боли, Муза в спецодежде направляет бурав, Который сверлит и которого никакое усилие воли Не может перебить, меж тем как автомат Снимает то, что только что надел, Или шагает бодро к лавке на углу 860  Купить газету, которую уже читал. Почему это так? Не оттого ли, что Без пера нет паузы пера И нужно пользоваться тремя руками сразу, Чтоб выбрать рифму, Держать оконченную строчку перед глазами, И в памяти — все сделанные пробы? Или же развитие процесса глубже, в отсутствии стола, Чтоб подкрепить поддельное и превознесть халтуру? Ибо бывают таинственные минуты, когда 870  Слишком усталый, чтобы вычеркивать, я бросаю перо; Брожу — и по какому-то немому приказу Нужное слово звенит и садится мне на руку. Мое лучшее время — утро, мое любимое Время года — разгар лета. Однажды я подслушал, Как просыпался, между тем как половина меня Еще спала в постели. Я вырвал дух свой на свободу И догнал себя на лужке, Где в листьях клевера лежал топаз зари И Шейд стоял в ночной сорочке и одной туфле. 880  Тут я понял, что эта половина меня тоже Крепко спала: и обе засмеялись, и я проснулся В целости в постели, пока день разбивал свою скорлупку, Малиновки ходили и останавливались, и на сырой, в алмазах, Траве лежала коричневая туфля! Моя тайная печать, Оттиск Шейда, врожденная тайна. Миражи, чудеса, жаркое летнее утро. Так как мой биограф может оказаться слишком степенным Или знать слишком мало, чтобы утверждать, что Шейд Брился в ванне, так вот: «Он соорудил 890  Приспособление из шарниров и винтов, стальную подпорку Поперек ванны, чтобы держать на месте Зеркало для бритья прямо против лица, И, возобновляя пальцем ноги тепло из крана, Сидел там, как король, и кровоточил, как Марат». Чем больше я вешу, тем ненадежнее моя кожа; Местами она до смешного тонка; Так, возле рта: пространство между его уголком И моей гримасой так и просит злостного пореза. Или эти брыла: придется как-нибудь мне выпустить на волю 900  Окладистую бороду, засевшую во мне. Мое адамово яблоко — это колючий плод опунции: Теперь я буду говорить о зле и об отчаянии, так, Как никто не говорил. Пяти, шести, семи, восьми, — Девяти раз недостаточно. Десять. Прощупываю Сквозь землянику со сливками кровавое месиво И нахожу, что колючий участок все так же колюч. Я сомневаюсь в правдоподобии однорукого молодчика, Который на телевизионных рекламах одним скользящим взмахом Расчищает гладкую тропу от уха до подбородка, 910  Обтирает лицо и с нежностью ощупывает кожу. Я в категории двуруких педантов. Как скромный Эфеб в трико ассистирует Балерине в акробатическом танце, так Моя левая рука помогает, держит и меняет позицию. Теперь я буду говорить… Лучше любого мыла То ощущение, на которое рассчитывают поэты, Когда вдохновение и его ледяной жар, Внезапный образ, самопроизвольная фраза Пускают по коже тройную зыбь, 920  Заставляя все волоски вставать дыбом, Как на увеличенной одушевленной схеме Косьбы бороды, вставшей дыбом благодаря «Нашему Крему». Теперь я буду говорить о зле, как никто Не говорил еще. Я ненавижу такие вещи, как джаз, Кретин в белых чулках, терзающий черного Бычка, исполосованного красным, абстрактный bric-`a-brac; Примитивистские маски, прогрессивные школы, Музыка в супермаркетах, бассейны для плавания, Изверги, тупицы, филистеры с классовым подходом, Фрейд, Маркс, 930  Ложные мыслители, раздутые поэты, шарлатаны и акулы. И пока безопасное лезвие с хрустом и скрипом Путешествует через страну моей щеки, Автомобили проезжают по шоссе, и вверх по крутому Склону большие грузовики ползут вокруг моей челюсти, И вот причаливает безмолвный корабль, и вот — в темных очках — Туристы осматривают Бейрут, и вот я вспахиваю Поля старой Зембли, где стоит мое седое жнивье, И рабы косят сено между моим ртом и носом. Жизнь человека как комментарии к эзотерической 940  Неоконченной поэме. Записать для будущего применения. Одеваясь во всех комнатах, я подбираю рифмы и брожу По всему дому, зажав в кулаке гребешок Или рожок для обуви, превращающийся в ложку, Которой я ем яйцо. Днем Ты отвозишь меня в библиотеку. Мы обедаем В половине седьмого. И моя странная муза, Мой оборотень, везде со мной, В библиотечной кабинке, в машине и в моем кресле. И все время, и все время, любовь моя 950  Ты тоже здесь, под словом, поверх Слога, чтобы подчеркнуть и усилить Насущный ритм. Во время оно, бывало, слышали Шелест женского платья. Я часто улавливал Звук и смысл твоей приближающейся мысли. И все в тебе — юность, и ты обновляешь, Цитируя их, старые вещи, сочиненные мной для тебя. «Туманный залив» — была моя первая книга (свободным стихом); За ней — «Ночной прибой»; потом «Кубок Гебы», моя последняя колесница В этом мокром карнавале, ибо теперь я называю 960  Все «Стихи» и больше не содрогаюсь. (Но эта прозрачная штука требует заглавия, Подобного капле лунного света. Помоги, мне, Вильям! «Бледный огонь».) Мирно проходит день под непрерывный Тихий гул гармонии. Мозг выцежен. Коричневый летунок и существительное, которое я собирался Использовать, но не использовал, сохнут на цементе. Быть может, моя чувственная любовь к consonne d'appui, сказочному дитяти эхо. Основана на чувстве фантастически спланированной, 970  Богато рифмованной жизни. Я чувствую, что понимаю Существование или, по крайней мере, Мельчайшую частицу моего существования Только через мое искусство, Как воплощение упоительных сочетаний; И если личная моя вселенная укладывается в правильную строчку, То также в строчку должен уложиться стих божественных созвездий, И он должен, я думаю, быть ямбом. Я думаю, что не без основания я убежден, что жизнь есть после смерти И что моя голубка где-то жива, как не без основания 980  Я убежден, что завтра, в шесть, проснусь Двадцать второго июля тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, И что день будет, верно, погожий; Дайте же мне самому поставить этот будильник, Зевнуть и вернуть «Стихи» Шейда на их полку. Но еще рано ложиться. Солнце доходит До двух последних окон старого доктора Саттона. Ему, должно быть, — сколько? Восемьдесят? восемьдесят два? Он был вдвое старше меня в тот год, что мы женились. Где ты? В саду. Я вижу 990  Часть твоей тени близ карий. Где-то мечут подковы. Зиньк, звяк. (Как пьяный, прислоняется к фонарному столбу.) Темная «Ванесса» с алой перевязью Колесит на низком солнце, садится на песок И выставляет напоказ чернильно-синие кончики крыльев, крапленые белым. И сквозь приливающую тень и отливающий свет, Человек, не замечая бабочки, — Садовник кого-то из соседей — проходит, Толкая пустую тачку вверх по переулку. 1000 […]

Комментарий

Строки 1–4: Я был тенью свиристеля, убитого… и т. д.

Образ в этих начальных строках явно относится к птице, разбившейся на полном лету о наружную поверхность оконного стекла, в котором отраженное небо, чуть темнее оттенком, с чуть замедленным облаком, представляет собой иллюзию продолжения пространства. Мы можем вообразить Джона Шейда в раннем отрочестве, наружностью неказистого, но во всех остальных отношениях прекрасно развитого юношу, испытывающим первое эсхатологическое потрясение, поднимая неуверенными пальцами с травы плотное овальное тельце и рассматривая красные, как бы восковые, полоски, украшающие серовато-бурые крылья и изящные рулевые перья, тронутые желтым на концах, ярким, как свежая краска. Когда в последние годы жизни Шейда я имел счастье быть его соседом среди идиллических холмов Нью-Уая (см. Предисловие ), я часто видел именно этих птиц, весело питающихся синими, с меловым налетом, ягодами можжевельника, росшего на углу его дома (см. также строки 181–182 ).

Поделиться:
Популярные книги

Князь Мещерский

Дроздов Анатолий Федорович
3. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
8.35
рейтинг книги
Князь Мещерский

Купец III ранга

Вяч Павел
3. Купец
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Купец III ранга

Леди Малиновой пустоши

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.20
рейтинг книги
Леди Малиновой пустоши

Орден Багровой бури. Книга 6

Ермоленков Алексей
6. Орден Багровой бури
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Орден Багровой бури. Книга 6

Мама из другого мира. Дела семейные и не только

Рыжая Ехидна
4. Королевский приют имени графа Тадеуса Оберона
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
9.34
рейтинг книги
Мама из другого мира. Дела семейные и не только

Сердце Дракона. нейросеть в мире боевых искусств (главы 1-650)

Клеванский Кирилл Сергеевич
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.51
рейтинг книги
Сердце Дракона. нейросеть в мире боевых искусств (главы 1-650)

Моя (не) на одну ночь. Бесконтрактная любовь

Тоцка Тала
4. Шикарные Аверины
Любовные романы:
современные любовные романы
7.70
рейтинг книги
Моя (не) на одну ночь. Бесконтрактная любовь

Ворон. Осколки нас

Грин Эмилия
2. Ворон
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Ворон. Осколки нас

Темный Лекарь 4

Токсик Саша
4. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 4

Контрактер Душ

Шмаков Алексей Семенович
1. Контрактер Душ
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.20
рейтинг книги
Контрактер Душ

Зубных дел мастер

Дроздов Анатолий Федорович
1. Зубных дел мастер
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Зубных дел мастер

Невеста на откуп

Белецкая Наталья
2. Невеста на откуп
Фантастика:
фэнтези
5.83
рейтинг книги
Невеста на откуп

Опер. Девочка на спор

Бигси Анна
5. Опасная работа
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Опер. Девочка на спор

Штуцер и тесак

Дроздов Анатолий Федорович
1. Штуцер и тесак
Фантастика:
боевая фантастика
альтернативная история
8.78
рейтинг книги
Штуцер и тесак