Ближе к истине
Шрифт:
Чтобы не видеть этой унылой очереди под знойным
солнцем возле цистерны с водой, я иногда иду не по улице Джакобы вниз к остановке автобуса, а вокруг Черепашки, как мы ходили с огорода. Обхожу ее, спускаюсь в затянутую наполовину щебнем балочку, выхожу на шоссейную дорогу, забетонированную теперь, и по ней продолжаю путь. Мне идти мимо дедовского дома, дома моего детства, в котором мы жили после «ротовской» хаты, и далее по знакомым уже улицам — «20 лет РКК», Пироговской, Гоголя — на Кольцовскую.
Не доходя дедушкиного дома, я сворачиваю на обочину дороги, чтоб полюбоваться сверху тополем у колодца
Невольно задаюсь вопросом — в чем секрет его вечной молодости? И отвечаю себе — наверно, в том, что он «пьет» чистую родниковую воду.
Глядя на нестареющий тополь у нашего колодца, я всякий раз с тревогой думаю: неужели и ему придет конец от безумной траты человека? Когда же человек поймет, что не храня природу, он медленно умерщвляет себя же?
В первые послевоенные годы было голодно в Новороссийске. Мы вернулись из эвакуации через месяц после освобождения города (в октябре 1943 года). Руины и безлюдье. На улицах и во дворах — бурьян выше головы. В бурьянах шныряют одичавшие кошки и собаки, отъевшиеся на человечине. Жутко было ходить по улицам — того и гляди нападут, разорвут и сожрут. На улицах на каждом шагу убитые: наши и немцы. Наши — в основном матросы — в черных бушлатах.
В первый же день маму мобилизовали на работы по уборке трупов. Их собирали и закапывали в ямы. Всех вместе — наших и немцев. Такой вот финал: смерть помирила врагов.
Рядом с женщинами работали пленные немцы, делали ту же работу, собирали и закапывали трупы. В растерзанном городе было пусто — ни пекарен, ни магазинов. Насе
ление и пленные голодали. Некоторые падали тут же от истощения. Наших забирали родственники. Немцев хоронили пленные немцы. Для них было отведено место за Мефодиевским кладбищем, под Лысой горой.
Тоже бедолаги приняли мучения. Жалко было на них смотреть. Оборванные, тощие. Люди жалели их как могли. Помню, к нам повадился один немец из похоронной команды. Они почему-то ходили свободно, без конвойного. Наверно, считалось, что голодный далеко не убежит. Они ходили по домам попрошайничать.
«Наш» немец был вежливый: стучался в дверь, спрашивал разрешения войти, а войдя, говорил: «До свидания». Уходя — «Здравствуйте». Путал, бедолага. Остановившись у порога, он показывал на рот и лепетал по — детски «ням-ням». Мать или бабушка подавали ему кусочек кукурузной каши, кусочек отваренной свеклы или тыквы. А однажды он застал нас за чисткой хамсы, которую мама выменяла, как нынче сказали бы, по бартеру на дрова.
Мама с бабушкой растерялись, потому что в доме не было ни крошки. Только вот эта горста хамсы на пятерых: мама, бабушка, сестра, братишка и я. И у нас уже несколько дней крохи не было во рту. Словом, нечего было ему подать. Немец, видно, понял причину нашего смущения. Указывая на хамсиные головки и очистки, он залепетал: «Я! Я! Отшень карашо!» Глаза у него горели голодным блеском.
— А — а-а!.. — засуетилась мама, сгребла со стола
— Я! Я! Киндер… — согласно кивает он головой. — Майн ист голёвка…
— А — а-а! — снова догадалась мама. — Ну подожди минутку, мы дочистим.
Мы быстренько дочистили хамсу, и мама сунула ему второй бумажный сверток. Он радостно заулыбался, отступая за порог, кланялся и твердил «Данке шён» и «Здравствуйте». Вместо «До свидания».
Он ушел, а мы, глядя друг на дружку, не знали — смеяться нам или плакать. Смешно было от того, что немец путал слова, и грустно было от того, что так унижен чело — век. (Хоть и немец). Такой он тощий и жалкий. Бабушка отвернулась к плитке, где уже «тушилась» на воде хамсичка. Мама вытирала тряпкой стол. Мы, детвора, подталкивая один одного, вышли в другую комнату и там притихли, как мышата, в ожидании тушеной хамсы. Про немца уже забыли, на уме одно — поесть. Скорей бы! А то уже кишки послипались.
Кроме базара, где мама выменивала хамсу за дрова, она «моталась» — ее любимое выражение — еще на плавни. Низина в русле реки Цемесс. На плавнях, в огородах, остался неубранным урожай: кукуруза, картошка, свекла, тыква, а кое — где еще и помидоры. Хозяева огородов убежали, когда начались бои за Новороссийск, не успели собрать урожай. Немцы тоже не успели поживиться, потому что крепко их поперли из города. Правда, они успели заминировать плавни. То и дело слышались там взрывы — подрывались храбрые наши мамы, которым надо было кормить чем-то своих ребятишек. Подрывались, но это их не останавливало. Не остановило и нашу маму — она «моталась» туда, потому что нас надо было чем-то кормить. Мы уже начинали пухнуть от голода. Первым испытал это состояние я. Откровенно говоря, я не помню никаких ощущений. Разве что необычная вялость. И долго не хотелось просыпаться по утрам и вставать. Мама меня буквально вытаскивала из постели. Осматривала и ахала. И плакала. А я не мог ничего понять.
Уже потом, когда она умчалась на те заминированные огороды, а бабушка тайком от сестры и младшего братишки покормила меня кусочком кукурузной каши, урезав их законную порцию, я заметил, что пальцы моих рук припухли и плохо гнутся в суставах. Бабушка проделала надо мной какие-то процедуры: надавит тело на руке и смотрит; надавит и смотрит. И я смотрю. И вижу, как вмятина долго не выпрямляется. Проделав эту процедуру раз и другой, бабушка вдруг обняла меня за голову и запричитала: «Унучек ты мой! Да что ж это такое? Да лучше мне, старой, помереть!..»
А потом я смотрелся в зеркало и не узнавал себя — лицо неестественно бледное, припухлое, и щеки продавливаются, как вата. Под глазами большие отеки. Я начал пухнуть от голода, как и многие люди в городе. Мне стало печально и жаль себя. Я лег, укрылся одеялом и стал ждать, когда умру. Но время шло, а я не умирал. С тем и заснул. А когда проснулся, в доме было натоплено, чем-то вкус
ным пахло, и на кухне слышались приглушенные голоса. Бабушка говорила маме:
— Хлеб отдай ему. А мы и кабака поедим…