Блю из Уайт-сити
Шрифт:
— Прямо на лацкане, — съязвила Вероника.
— Да.
Вероника направилась к выходу и снова остановилась — вполоборота к двери. Теперь она улыбалась, как будто это был невинный разговор, ничего не значащая игра слов. Но я сознавал, что разговор перешел в более серьезную фазу. Она хотела понять, каковы мои приоритеты. И она имела на это право.
— Так ты веришь или нет?
Я постарался придать голосу максимально равнодушный тон, чтобы закрыть тему:
— Не знаю. Правда, не знаю.
А потом она хлопнула дверью и отправилась на свои занятия по рейки. Я знал, что вечером она не придет. Собрав оставшиеся голубые кнопки, я воткнул
Неприкасаемый. Неприкасаемый. Неприкасаемый.
До нее так ничего и не дошло. Друзья — важная часть жизни. Самая важная, Фрэнки.
А потом я вдруг подумал, что это не мои слова. У меня появилось странное ощущение, как будто я стою и со стороны смотрю на себя и прислушиваюсь, пытаясь понять, кто же говорит эти слова. Знакомый женский голос. Голос из далекого прошлого, из зыбкого, подвижного пространства, пропитанного сигаретным дымом, лечебными мазями и дешевыми духами.
Вот так ко мне вернулось это воспоминание. Я не уверен, что мы вообще способны управлять своими воспоминаниями. Для меня они — захмелевшие, расплывчатые гости, которые приходят, потом исчезают, часто бесследно, но иногда возвращаются. А это воспоминание, появившееся на фоне доски, истыканной разноцветными кнопками, вошло через дверь, о существовании которой я не подозревал, через дверь, разрисованную волнистыми линиями чужеродных красок.
Это воспоминание было похоже на фильм, не то, что другие — отрывочные и разрозненные. На фильм, не всегда абсолютно понятный, но достаточно цельный.
Фильм о том, как мы едем с моей мамой Флоренс — Флосси Блю — в автобусе, куда едем, понятия не имею. Сколько мне было лет, тоже. Возможно, девять, где-то на изломе детства, когда невинность отступает и угасает. Я неуловимо чувствую, что восторг и восхищение миром постепенно тускнеют. Странной болезнью поселяется внутри скука; просто ощущения, что ты здесь и сейчас, уже недостаточно. Тогда меня стало что-то манить, что-то, чему я не знал названия. Не знаю и по сей день.
Через мамино плечо я читаю журнал — «Дом и сад», или «Женское царство», или «Ваш друг», или, может быть, «Новинки литературы» — родители подписывались на все подряд без разбору. «Самый замечательный человек в моей жизни». «Чувство юмора в мундире». Мне скучно, я не расположен шутить, я устал смотреть в окно на безликие, однообразные дома Западного Лондона. Я заглядываю маме через плечо, читаю заголовки, изучаю картинки. На них смеющиеся дети, уютные дома, образцовые мужья, готовящиеся насладиться домашним ужином, уроки вязания, танцы. Заголовок «Что важнее всего в жизни?» напечатан большими, жирными, уверенными буквами на черно-белом фоне, а в углу каллиграфическим почерком выведено: «Мнение редакции».
И я, скучая, поворачиваюсь к маме и задаю ей тот самый вопрос, который обозначен в заголовке, просто потому, что больше нечем заняться. Я не особенно рассчитываю на ответ, ведь, как правило, она не отвечает на мои вопросы. Она всегда слишком занята. Скорее всего, она отделается обычным незадавайгпупыхвопросов, или ничего, или сейчасневремя. Вместо этого она молчит.
— Мам, так что важнее всего? — я показываю пальцем на заголовок.
Она смотрит на меня с удивлением сквозь свои очки-линзы. Глаза ее почему-то не
По лицу видно, что вопрос ее взволновал, но причина волнения мне непонятна, и это меня беспокоит. Настроение, которое нас окружало, незаметный воздушный пузырь, сотканный из спокойного безразличия, сменяется чем-то более серьезным и искренним.
— Важнее. Всего. В жизни. Так сразу и не скажешь, Фрэнки. Дай мне немножко подумать.
Она смутилась, растерялась.
— Наверное… Наверное, это…
Звенит звонок кондуктора, поворачивается колесо автомата, и вылезает скрученный билет. Автобус тормозит, и при этом нас начинает трясти как в бетономешалке. Оставленная на соседнем сиденье газета вибрирует, часть листов отделяется и присоединяется к окуркам, выброшенным билетам и использованным бумажным носовым платкам на полу.
Лицо моей матери приобретает сосредоточенное выражение, как будто все болтики встали на свои места, так что система пришла в рабочее состояние и способна теперь выполнять возложенные на нее функции. Рабочее состояние системы подтверждается несколькими кивками, следующими друг за другом.
— Наверное, это друзья, скорее всего.
В ее голосе появляется уверенность, как если бы ей удалось найти золотое кольцо, закатившееся за диван. Вот оно где.
— Это друзья. Они — самое главное в жизни, Фрэнки. Понимаешь, если у тебя хорошие друзья, тебе есть на кого опереться. Друзья всегда помогут в беде.
Она говорит это уверенно, с абсолютной убежденностью и твердостью, которых прежде я в ней не замечал. И я смотрю в ее блеклые глаза и думаю про себя, надеясь, что она не прочтет моих мыслей, как иногда случалось: «Но, мам, у тебя же нет друзей».
Это было правдой. У нее ребенок, требующий постоянного внимания, и муж, чья застенчивость равносильна террору. Ни минуты свободного времени. И если бы даже свободное время имелось, ничего бы не изменилось — отец был непреодолимой преградой. Он, конечно, не стал бы вмешиваться, но… Он краснел, здороваясь с соседями, краснел, когда почтальон доставлял посылки. Выражение силы на его лице, силы, позволившей ему развозить уголь по улицам Западного Лондона в течение двадцати лет, сменилось боязливыми и угодливыми морщинами.
Друзей не было. В жизни моего отца, человека всеми любимого, вежливого, с хорошими манерами, не было места для друзей, и, похоже, это его не очень смущало. Он довольствовался редкими минутами досуга, читая газету или журнал, слушая радио или потребляя нехитрую стряпню Флосси. Друзья ему были не нужны. Флосси пришлось смириться с этим, в конце концов она приспособилась. В те времена женщины приспосабливались, по крайней мере, на Голдхок-роуд.
Я, девятилетний, смотрю на свою мать и вижу, что она меня уже не замечает, она смотрит в окно. Пузырь вокруг нас меняет свой цвет сначала на голубой, потом на бледно-желтый, и, наконец, на серый. Я был не особенно чувствительным ребенком, но даже я замечаю ее страдание, выползшее на поверхность и тенью зависшее над головой. И внезапно я осознаю, насколько она одинока — чудовищно, непоправимо одинока. Вот тогда-то я и придумываю магическую формулу, повторяя ее на разные лады, чтобы запомнить.