Бог, природа, труд
Шрифт:
Вдруг кто-то грубо хватает ее за руку — так, что она даже садится. Трясет. Это брат.
— Ты все спишь и спишь, ничего не слышишь. А мы зовем тебя; никак дозваться не можем. Как ты можешь спать? Тебя отец ждет. Иди! Отец умирает!
И убежал. Дверь оставил настежь. Со двора льется розовый свет.
Аннеле стоит, как оглушенная. Прислонилась к косяку. Кому брат сказал? Кого будил? Ее? Что это за слова такие? Что за слова такие? И вдруг понимает — что за слова. Тысячеголосым эхом отражается от стен, от крыши, несется со двора: отец умирает! Умирает!
Идти
А глаза живут, видят все, что делается вокруг, видят каждую мелочь: ласточки снуют взад и вперед, одна тащит в клюве желтую соломинку. «Должно быть, с ржаного поля принесла», — и Аннеле хватается за эту ненужную мысль, как за соломинку.
Вдруг алым вспыхивают черные крылья и белая грудка ласточки, широкой полосой льется багряный мерцающий свет над нетронутой землей, белые капли росы загораются в траве, словно красные звездочки. Солнце! В венце лучей поднимается оно над землей.
Озаренная алым светом, бежит через двор Лизиня. Подхватывает Аннеле под мышки и чуть ли не на себе тащит к дому.
— Сестричка! Сестричка! Где же ты? Отец ждет тебя. Все утро зовет: где моя младшая? Где моя младшая?
Слезы душат ее.
Дрожь охватывает Аннеле, когда она поднимается по ступенькам крыльца. Все глаза устремлены на нее. «Почему не идешь?» — вопрошают с упреком. В комнате полно народу. Собрались все родные братья отца: Лаукмалис, Мелнземис, Авотс. Комната залита нежно-алым светом. Все лица залиты нежно-алым светом.
— Подойди к отцу! — шепчет Лизиня.
Аннеле падает на колени возле кровати. Сквозь туман видит она сидящего на кровати отца, белая рубашка на груди расстегнута, темные волосы обрамляют иссиня-бледное лицо.
До неузнаваемости изменилось оно. Нет в нем больше ничего земного.
И тут она чувствует, как головы ее касается отцовская рука, и веки ее опускаются. В глубокой, залитой светом тишине раздается чей-то голос. Отец? И в голосе его тоже нет больше ничего земного. Слова падают с тихим звоном, как серебристые капли воды. «Да благословит тебя господь и сохранит тебя. Да призрит на тебя господь светлым лицом своим и помилует тебя. Да обратит господь лицо свое на тебя и даст тебе мир».
И воцаряется тишина, безграничная, беспредельная тишина.
Окно багрово пылает в лучах утреннего солнца. Тело отца, облитое светом, вытянулось на ложе, и дядя Ансис положил одну руку отцу на глаза, другую поднес к своим губам, обводит всех взглядом, словно знак подает: тихо! Тихо! Смолкните, сдержите слезы, затаите дыхание!
И произносит торжественно, необычно:
— Спи спокойно, спи вечным сном, дорогой брат!
Все падают на колени возле кровати, а братья отца начинают дрожащими голосами:
Солнце поднимается все выше. Скотину погнали на пастбище. Люди вышли в поле. Как же можно ездить, ходить, говорить, делать что-то, когда отца больше нет? Что ж, не видали люди ничего, не знают? А может, все это неправда? Может, это тоже сон, как и прошлой ночью, когда все было таким близким, но оказалось всего лишь сном? Заснуть бы сейчас и спать, долго-долго, а когда проснешься, чтобы снова все стало так, как раньше. Она опускает голову на колени. Пусть сон придет и унесет ее. Но рядом говорят.
Отцовы братья сидят на досках, сложенных посреди двора. Говорят об отце. Вот Лаукмалис говорит: «Нелегкая жизнь у него была. Никто из нас столько не сделал, сколько он. Надежа он был во всех делах. Преданный и телом, и душой. Не знаю, сумел бы кто из нас быть таким. А как о детях пекся. Серебра и золота нет у меня, но свое благословение я даю вам. Вот его слова. А когда старшие причастились, о младшей все беспокоился, все не мог дождаться. Ведь как гнал смерть от себя, из последних сил, лишь бы успеть передать своему дитя единственное, что у него было, — благословение.
— Детям нелегко придется, — вставил Мелнземис, который и всегда-то говорил мало.
— Да, старшие куда ни шло, а меньшая? Хорошо, не знает еще, что все это значит.
Аннеле незаметно отошла. Как мало знают отцовы братья, как мало знают люди о других людях.
И вот они уехали. Сестра с братом собирались в Елгаву — хлопот было много. Денег у матери не было. Лизиня успокаивала, обещала обо всем позаботиться.
— Где ты возьмешь, бедняжка? — беспокоилась мать.
— Соберу все, что есть, все гроши, а не хватит, в долг возьму, а после помаленьку отдавать стану. Но батюшку проводим, как полагается.
Мать целыми днями хлопотала по дому — с болезнью отца все было заброшено. Но вдруг ноги у нее подкосятся, присядет — на стул ли, прямо ли на землю — и плачет, плачет.
Аннеле плакать не могла. Бродила вокруг с отчаянием в глазах, места не находила. Забредала далеко-далеко по непаханной земле, возвращалась назад, словно не нашла того, что искала, словно глаза ничего не видели. И в избе, и во дворе, тропки и тропинки, ветер и облака, небо и земля — все умерло со смертью отца.
Знойный полдень. Косят рожь. Ни травинка не шелохнется. Только над нивами стоит зыбкое дрожащее марево.
Аннеле сидит в тени навеса, поджав колени, опершись спиной о стену. Тело саднит, словно ее побили, одни и те же мысли, точно камень, давят на веки, заслоняют мир, непроглядная темень вокруг, ничего не различить.
Внезапно она встает и идет в ригу. Ей надо видеть отца. Пустынно во дворе, пустынно на новине. Вокруг царит полдневный покой.
Двери гумна еле слышно скрипнули. Все здесь еще новое, белое, нетронутое. В основание риги вмурован тот огромный валун с новины, что разбил на осколки еще отец.