Бог, природа, труд
Шрифт:
Усопший лежит в среднем овине — здесь прохладнее.
Она входит на цыпочках, но слышит свои шаги, слышит биение своего сердца. Ей кажется, что от двери до двери ей предстоит пройти долгий-долгий путь, и на каждом шагу надо отбиваться от толпы невидимых сторожей, которые запрудили помещение.
Стены и колосники сверкают белизной, источают смолистый аромат. Но еще белее тот, кто лежит на дощатом настиле посреди овина. Казалось, дорогое застывшее лицо притягивало весь свет, попадавший в это тесное помещение.
Девочка смотрит и не может отвести глаз. Не верит, не верит она, что никогда лицо это не озарится светлой улыбкой. Погасла улыбка, но отсвет ее остался — так небо алеет
И вот нет его, нет его, нет!
Холодом сдавило сердце, обожгло виски, словно прикоснулась она к ледяной стене тьмы.
Но сердце не хочет смириться, отталкивает беду, твердит свое: «Есть, есть, есть!» Сердце повторяет: «Да будет свет!»
«Да будет свет! И стал свет!»
Словно звуки набатного колокола прозвучали в юной душе великие слова бытия.
Где-то он есть. Есть свет. Вечно.
И отец тоже был свет.
Он никогда не погаснет. Не исчезнет. Никогда, никогда!
«Милый батюшка, милый батюшка», — девочка протягивает руки к усопшему. И вдруг необоримое светлое чувство, сметая все на своем пути, нахлынуло на нее, оттеснило темный поток горя. Вознесло ее душу, словно порыв весеннего ветра.
На другой день Микелис привез белый, грубо отесанный гроб. Приготовил его для себя какой-то старик, которого знал Лаукмалис. Он сам и поехал к нему, сговорился, посулив после жатвы изготовить взамен другой. Сейчас, когда зерно осыпалось на корню, недосуг было тесать гроб для покойного, который покинул землю в столь неурочный час.
Лизиня привезла из Елгавы плотную лиловую бумагу, похожую на бархат, и на ощупь бархатистую. Нарезала ее на длинные полосы и обвила ими белые доски. Потом они с Аннеле сходили в лес, набрали полные охапки брусничных веточек, увешанных тяжелыми красноватыми ягодами, сплели из них много-много одинаковых веночков и прибили к стенкам гроба. Длинными гирляндами украсили похоронные дроги. Других украшений не было.
Воскресным утром, только занялась заря, выехали на кладбище — путь предстоял неблизкий. Провожавших было немного — пятеро отцовских братьев, братья и сестры матери. Дальнюю родню не позвали — достаток был скудный.
Гроб везли на парной упряжке. В изножье гроба пристроились брат Янис и младший брат матери, который правил лошадьми. Худые да стройные, оба они умещались на узкой доске. Брат прижимал к себе угол гроба, придерживая его. За гробом, фыркая и мотая головой, шел потрудившийся на летней страде отцовский Серко, запряженный в узкую рабочую колымагу, на которую были положены сиденья и мешки с сеном. На заднем устроились мать с Лизиней, впереди, лицом к ним, Аннеле. Из-под глубоко надвинутого черного платка по лицу матери катились крупные слезы, которые в последние дни стали настолько привычными, что она даже не вытирала их. Натруженные руки бессильно лежали на коленях, теребили скомканный платок. Лизиня держала вожжи, но глаза ее были прикованы к украшенному зеленью гробу, который раскачивался впереди на разбитой дороге.
Дакшские собаки встретили и проводили траурную вереницу яростным лаем. Из домов вышли люди, стояли неподвижно посреди двора. Горестно смотрели вслед проезжающим. Но вот Дакши остались позади. Люди, дома, сад, огороженный плетнем. «Сколько жердей в нем было?» — и такая мысль мелькнула у Аннеле. Как стояли женщины посреди двора, какими платками были повязаны, как руки сложены — каждая мелочь западала в душу ясно, отчетливо, навязчиво. За каждую мелочь жадно цеплялась и строила из них запруду на пути огромного потока горя, который грозил задушить, смять, уничтожить ее.
Нещадно жжет полуденное солнце. Мимо трусит стадо, ищет приюта
Осталось позади закошенное отцом поле, и сам он совершает свой последний путь.
И в памяти, словно в зеркале, отражается жизнь отца. Та, что прошла на глазах у Аннеле. Неотвязно мысли возвращаются к ней — она слышит шаги отца, его голос, любимые присловья, добрые наставления, смех. Его чудесные песни, которые пел он давным-давно. Тогда — как ей сейчас кажется, — когда не знала она ничего на свете, кроме Авотских гор. Издали было слышно, как поет он, возвращаясь с поля, легкими были его шаги, будто не чувствовал он никакой усталости. И улыбнулась про себя, вспомнив, что однажды подумала: отец так делает для нее, чтоб ей весело было — словно играючи подхватывал на плечи копну вымолоченной соломы, величиной с воз, и чуть не бегом взносил ее по крутой лесенке под стреху хлева. Так нравилось ей смотреть, как под золотистой ношей мелькали босые отцовы ноги. Весь вымолот изо дня в день убирал он сам.
Труженик.
Это поняла она сегодня из прощальных слов дяди Ансиса. Дядя умеет прощальные речи говорить. Когда он говорит, слышно даже, как падающие листья касаются земли, и все утирают глаза, но нынче утром он так ничего и не сумел сказать. Только и можно было понять: труженик, а как скажет, сразу и сам начинает всхлипывать, остальные и подавно не могли сдержать слезы. Потом все затихнут и постоят, не проронив ни звука, ни слова.
За их колымагой едут дядя Ансис и Добелниек. Они заняты разговором. Добелниек то в одну, то в другую сторону кнутом указывает. О полях, о хуторах говорят, мимо которых едут, о людях, о жизни. А когда то один, то другой повернется или поднимет руку, как ножом полоснет по сердцу: словно какое-то движение, жест отца не умерли вместе с ним, а продолжают жить в руках, жестах, движениях братьев. И так это странно, что ей даже кажется — присвоили отцовы братья то, что им не принадлежит. И то, как говорят они, оглядываясь окрест, возвращает Аннеле в тот день, когда переселялись они в Новый дом. Какой чудесной казалась ей сейчас та поездка, какой заманчивой дорога! И отец вот так же поглядит раз-другой вдаль, повернется и рассказывает, чьи хутора стоят вдоль дороги, какие люди живут в них. И это никогда не повторится — никогда?
Должно быть, все это был только сон.
Похоронные дороги остановились, за ними вся вереница. Что-то случилось? Никто не спрашивает, никто и не отвечает. Все торжественно ждут.
Чья-то телега проехала мимо и тоже остановилась. В ней сидит Микелис Гелзис и Аука, а между ними лежит большой деревянный крест. Сделан он из ствола огромного можжевелового дерева; разыскал его в лесу еще отец и берег, как драгоценность. Сейчас из него вырезали крест. Работа их задержала, и нагнали они похоронную процессию возле кладбищенской горки.
Да, завершился неблизкий путь, и вот похоронные дроги стоят возле кладбищенской горки. По старинному обычаю, совершающий свой последний путь по земле должен остановиться и ждать, пока не позовет его звон колокола.
И вот он донесся с церковной колокольни. Застрял в вершинах сосен, и вот уже, будто перепрыгивая сразу через четыре ступени, понесся к похоронным дрогам.
Бимм-бомм! Бимм-бомм!
Спи спокойно! Спи спокойно!
Лошади зафыркали, зашевелились, запрядали ушами. Тяжело потащились в гору. Недаром гласит предание: чем ближе к погосту, тем тяжелее дышат лошади, потому что духи спускаются к подножию кладбищенской горки за новым пришельцем и, словно тучи, облепляют похоронные дроги, лошадей, гроб.