Бог, природа, труд
Шрифт:
— Я есмь господь, — сквозь рыдания выдыхает Кристап, и крупные слезы капают с кончика его носа.
И так они сражались каждый день.
Кристап плавал по катехизису, пока тот не размокал, словно пареный веник. Тогда Гедениха со злостью вырывала книгу, и нос Кристапа тотчас высыхал. А пока мать заменяет катехизис книгой песнопений, Кристап зыркает вокруг и на Аннеле; потом вдруг сгорбится, растянет большими пальцами рот до ушей, остальные растопырит и скорчит самую что ни на есть препротивную рожу. Но так просто Аннеле уже не испугать, не маленькая, она только смеялась и подходила к Кристапу все ближе и ближе, чего никогда не осмеливалась делать во время чтения катехизиса. Книга песнопений ей нравилась, а катехизис нет. Кристап уже прочел
Все песни, которые повторял Кристап, запомнились и Аннеле. И когда чтец спотыкался на трудном слове, Аннеле, которая оказывалась поблизости, подсказывала; это ускользало от внимания Геденихи, дремавшей под монотонное жужжанье прялки. На добро Кристап отвечал добром. Когда ему удавалось заполучить книгу в неурочное время, он становился умником и хвастунишкой и раскрывал Аннеле все книжкины тайны: рассказывал про строгих «га» и «ка», про высокомерное «ха», безропотный, безликий мягкий знак, сердитые «ща» и «ча» и про всех их братьев и сестер. Тут Кристапу было раздолье, не то что с матерью. А когда Аннеле узнала каждую букву порознь, что ей стоило сложить их и прочесть!
И вот после того как Аннеле, не выходя из своего угла, побывала в Каменах, перепела все песни и села было в санки — прокатиться вместе с другими ребятишками по каменскому лугу, в избу вошла мать. «Будешь слушаться, можешь выйти», — сказала. «Непременно буду», — тут же пообещала она. Лишь бы не стоять больше на месте, лишь бы умчаться, как ветер. Но мать берет ее за руку, и обе направляются в клеть.
— Мама, мама, ты ларь откроешь, платки покажешь?! — Аннеле бежит вприпрыжку, скачет то на одной, то на другой ножке.
Мать и вправду подходит к зеленому, расписанному красными петухами сундуку. Когда тяжелая крышка откидывается, Аннеле хлопает в ладоши — не надо больше становиться на цыпочки и вытягивать шею, она и так может заглянуть в его самые потаенные местечки.
— Мам, сундук маленький какой стал! — удивляется она.
— Нет, это ты выросла, — отвечает мать.
— Выросла? — переспрашивает Аннеле и кладет руку на макушку. — Как это — выросла?
И она думает об этом долго, так долго, что мать успевает вытряхнуть все шелковые вещи и вот-вот захлопнет крышку. Вместе с крышкой взлетают вверх чудные дяденьки и тетеньки, столпившиеся на ее внутренней стороне.
— Мам, кто это? На каком хуторе они живут?
— Ни с какого они не с хутора. Это дамы и господа.
— Дамы и господа! — восторженно восклицает Аннеле, вцепившись обеими руками в крышку и не давая ей закрыться. Мать разрешает посмотреть.
Так вот они какие, дамы и господа! Один в длинных, выше колен чулках, туфлях с золотыми пряжками, в коротких штанах, вздувшихся пузырями, на плечах короткая зеленая накидка, шляпа с длинным белым пером. На одном боку сабля, на другом — кинжал. Усы лихо накручены, одной рукой в бок упирается, другой за саблю держится и смотрит прямо на Аннеле: «Ну, каков я?» «Дон-Жуан», — читает Аннеле. Второй и одет по-другому, и осанка у него другая, стоит в отдалении. Держит в огромных ручищах свиток и что-то показывает. «Ле-по-рел-ло», — читает Аннеле. А за ними дамы, в таких пышных одеждах, такие нарядные, что в глазах рябит. Донна Анна сложила руки, словно молится, Донна Эль-ви-ра схватилась руками за грудь. И много-много их, таких чудных, таких удивительных, но матери надоело, и вся недолга. И пока Аннеле просит, торгуется, мать захлопывает крышку, донжуаны и донны падают обратно в зеленый сундук, словно в могилу.
Но не тут-то было. Кто теперь похоронит их, раз они уже выходили из сундука! Куда ни пойдет Аннеле, они за ней следом. Отправится в свой роскошный Шишковый замок на опушке леса, где у нее чего только нет — и сад, и амбары, избы, огромные стада, — они тут как тут. «Откуда вы?» — смело спрашивает Аннеле. «Мы из господского дома», — отвечают тоненькими
Так проходит лето, а когда подступит зима с ее морозами и метелями, спрячется Аннеле в самом укромном уголке избы, и всего у нее вдоволь — раскинет она золотую ткань своей фантазии и окутывает ею весь мир.
Но настает однажды темное утро, просыпается Аннеле, хочет открыть глаза и не может — залепил их кто-то воском, накинул путы на руки, на ноги. Напрягается она, открывает глаза и видит: во всех углах притаилась черная тьма, и лезут из нее Дон-Жуан со своим длинным пером, Лепорелло, донна Эльвира и кто-то еще, целая толпа, так что в глазах рябит, проскальзывают друг через друга, словно тени облаков, вытягиваются в тонкие нити, а лица их надуваются, как шары, и вот уже страшные чудища наступают на нее, давят на глаза, на самые веки, как колоды наваливаются на грудь, жарко дыша, так что теснит дыхание. «Мама, мама!» — только успевает вскрикнуть Аннеле, и непонятно откуда доносится до нее голос матери, которая из тумана протягивает к ней руки, и больше не помнит она ничего.
Долго еще одолевают Аннеле образы, черными и длинными лабиринтами хотят заманить в свое царство теней, и лишь после долгих недель блужданий память по тонкой шелковой нити выводит ее обратно на свет.
И снова поют скворцы, снова Юрьев день, и батраки собираются в путь — начинать новую жизнь.
БЕРЕЗОВЫЕ ГОРЫ
С таким же восторгом и беспокойством, с таким же предвкушением тайной радости, как и год назад, спозаранку качалась Аннеле в беспокойных волнах этого дня, словно камышинка в стремительном потоке. Повозка стоит посреди двора. Грузят пожитки. Коровы мычат, овцы блеют, ветер завывает и треплет Калтыни. Стоят они у самой северной оконечности леса. Но как ни треплет, с места сдвинуть не может. Так и оставаться им тут на веки вечные, так и покинут их тут, а вот Аннеле улетит, словно певчий дрозд: то на груше свистел-заливался, глянь, уж вспорхнул и — в лесу.
Скорее бы уж, скорее! Но утро нынче так тянется, столько всякого случилось, что и на неделю хватило бы! Сколько раз доставалось Аннеле, что вертится у взрослых под ногами, сколько раз она плакала и снова радовалась, сколько раз ее бранили и снова голубили, пока не настал, наконец, тот самый миг, когда скарб уложен и отъезжающие, утирая слезы, прощаются с теми, кто остается. Аннеле не плачет. «Не жалко расставаться?» — спрашивают ее. Она мотает головой. Она не знает, что значит расставаться.
Ножками в небо смотрит стол, привязанный на самом верху отцовского воза. Это место дня Аннеле. И сидит она там, как в носилках с пологом из небесно-голубого шелка, разукрашенного белыми розами облаков. Липкие, распускающиеся ветки гладят ее щеки, как и год назад, и кукует кукушка: «Ку-ку! Ку-да?»
— В другие места, в другие места!
— Ку-ку! Ку-да? В какие места?
— Солнцу навстречу, солнцу навстречу!
Лес, в котором ветер пел свою песню, остался позади. Едет Аннеле и тоже поет бесконечную песню. Едет и едет. Вдруг воз начинает раскачиваться — вот-вот опрокинется. Ей становится страшно. Где она тогда окажется? Снизу выныривает голова отца.