Бог. Новые ответы у границ разума
Шрифт:
Даже если форма и цель в принципе были как понятия понижены до ранга последующих эффектов, которые вызываются неуправляемыми взаимодействиями материальных сил и «отбираются» чисто материальными условиями, на практике ученый должен часто поступать так, как если бы формы и цели были причинами. Например, эволюционные биологи часто пытаются объяснить эволюционную адаптацию ее «обратным проектированием», независимо от целей, которым она служит в настоящем, пытаясь все время различать, каким другим целям могли служить ее более ранние формы в самых разных условиях. Действительно, как бесхитростно признают многие биологи, часто лучший подход к пониманию организма – это относиться к нему так, как если бы это была предумышленная система, ориентированная на конкретные цели и результаты, даже если оказалось бы, что исследователь лично привержен чисто метафизическому предположению, что такие цели и результаты – не что иное, как полезные метафоры (как бы превращающие их герменевтическую эффективность во что-то вроде чарующего, а то и прямо-таки волшебного совпадения).
Говоря в более широком смысле, сегодня в высших науках едва ли есть сфера, которая не использует понятие «информация», однако оно может подчинить «форму» (корень этого термина) чисто физической сфере. А информацию, как известно, трудно логически разделить на то, что причинено, и то, что причиняет, или на реальные и лишь кажущиеся цели. Фактически это невозможно сделать с точки зрения современного научного метода, поскольку этот метод жестко исключает «возникающие» свойства – то есть свойства, которые в любом смысле неотделимы от свойств предшествующих причин, из которых они возникают. Все, в принципе, должно быть сводимым, через ряд «геометрических» шагов, к физическим атрибутам своих составляющих.
Информация может комбинироваться в новые конфигурации, но не может, как по волшебству, становиться чем-то новым, следующим за этим процессом как некое дополнение. И эта понятийная неразделимость причинной и получающейся в результате информации сохраняет в Новое время свою силу в сфере физики не меньше, чем
Конечно, наука ни в коем случае не требует, чтобы мы предпочитали одну модель другой. Квантовая реальность редко приглашает нас мыслить в классически механистических категориях, но она не предлагает особо энергичного сопротивления любым аналогиям, которые мы могли бы провести между квантовой неопределенностью и неопределенной «первичной материей» старой метафизики (на самом деле как раз такая аналогия была предложена Гейзенбергом).
Здесь необходимо подчеркнуть этот мягкий, агностический, непретенциозный момент. Один из глубоких предрассудков эпохи механизма, привившийся в нашей культуре и заражающий наши религиозные и материалистические виды фундаментализма, – версия так называемой генетической ошибки: а именно – заблуждения мысли, будто описать материальную историю или физическое происхождение вещи – значит исчерпывающе объяснить эту вещь. Мы склонны предполагать, что если можно обнаружить предшествующие во времени физические причины какого-либо объекта – мира, организма, поведения, религии, ментального события, опыта или чего-либо еще, – то тем самым мы устраняем все прочие возможные причинные объяснения этого объекта. Но этот принцип справедлив только в том случае, если материализм верен, но материализм верен только в том случае, если верен этот принцип, а логические круги не должны устанавливать правила нашего мышления. В старой метафизике невозможно было устранить один вид причинности за счет другого, и не просто потому, что каждый из них занимал исключительно индивидуальное логическое пространство, но потому, что все формы причинности рассматривались как целиком и полностью дополняющие друг друга. Определение материальных и действующих причин вещи никогда не может быть доказательством отсутствия или логической избыточности формальных и целевых причин; и даже сегодня никакой прогресс в науках не обязывает нас думать иначе. Является ли, например, возникновение цели в природе результатом длительного процесса изнашивания и отбора или же сам этот длительный процесс есть результат императивов большей цели, – это не такой предмет, о котором можно судить с эмпирической точки зрения. Логически, на самом деле обе возможности могут быть истинными, поскольку различные уровни причинности могут качественно отличаться друг от друга и в то же время неизбежно объединяться друг с другом. Действительно, вполне может быть так, что обе возможности должны быть истинными, поскольку иначе порядок и постижимость физической реальности были бы невозможны. В конце концов науки могут проливать свет на происхождение закономерности, которая придает форму (informs) [30] материальной природе, поскольку они должны предполагать, что закономерность – это предварительное условие всех физических теорий. Материальная этиология и формальная телеология, пожалуй, разделимы теоретически, но не эмпирически, и та привилегия, которой мы наделяем первую как наш указатель на то, что поистине реально, следует не из каких-то открытий разума или наук, а только из решения, которое мы коллективно приняли. Даже если нам когда-нибудь удастся отследить назад весь физический нарратив о реальности вплоть до ее происхождения из «материи» (используя это слово в самом широком смысле – как альтернативу всему «духовному») и до набора непреложных физических законов (таких, как закон гравитации), описываемых математикой, мы все равно не избавимся от формы и цели. В конечном счете, что такое законы и почему математика вообще способна их описывать?
30
Букв.: «информирует»; под «информацией» подразумевается процесс формирования материи, когда взаимодействуют две из четырех аристотелевских причин: материальная и формальная.
Тогда мы должны, в любом случае, игнорировать часто повторяющееся утверждение, что успехи современных наук [31] каким-то образом доказали несуществование или концептуальную пустоту «высших» форм причинности. Мы можем допустить истинность более хрупких утверждений, согласно которым современная наука во многом доказала, что удивительно широкий учет и опись все новых открытий становятся возможными, когда человек рассматривает природу в известной степени в соответствии с механистическим исчислением ее физических частей и процессов, не допуская реальности каких-то иных видов причинности; но мы должны также отметить, что и такие утверждения, по сути, тавтологичны. Если мы смотрим исключительно на материальные и действующие процессы, то мы действительно находим их – и именно там, где всякий, кто имеет почти какое угодно метафизическое убеждение, ожидает, что они будут найдены. Все это показывает, что мы можем логически связно описывать физические события в механических терминах, по крайней мере – для некоторых ограниченных практических целей; это, конечно же, не доказывает, что они не могут быть описаны иначе с такой же или большей точностью. Перефразируя Гейзенберга, виды ответов, которые дает природа, определяются видами вопросов, которые мы ставим перед ней. Выносить за скобки форму и цель, исключая их из своих исследований, насколько позволяет разум, – это вопрос метода, но полностью отрицать их реальность – вопрос метафизики. Если здравый смысл говорит нам, что реальная причинность ограничена исключительно материальным движением и передачей энергии, то это потому, что здравый смысл – в большой степени культурный артефакт, произведенный идеологическим наследием, и ничего более [32] .
31
Modern sciences – имеются в виду науки начиная с Нового времени или науки эпохи модерна.
32
Немногие пылкие материалисты среди представителей наук осознают или желают признать явную своевольность своей приверженности материалистическому видению реальности; но должен быть с уважением упомянут Ричард Чарлз Левонтин (Richard C.Lewontin), выдающийся ген-теоретик и эволюционный биолог, который в своей рецензии на книгу Карла Сагана в New York Review of Books (“Billions and Billions of Demons,” 9 January 1997) позволил себе момент восхитительной откровенности в этом вопросе: «Дело не в том, что методы и институты науки каким-то образом вынуждают нас принять материальное объяснение феноменального мира, а, наоборот, в том, что априорная приверженность к материальным причинам вынуждает нас создавать аппарат исследования и набор концепций, которые производят материальные объяснения, как бы они ни противоречили здравому смыслу и как бы ни мистифицировали непосвященных. Более того, этот материализм абсолютен, ибо мы не можем пустить Бога даже на порог».
Прежде всего, мы не должны позволить себе забыть, что является методом, а что им не является. Метод, по крайней мере в науках, представляет собой систематический набор ограничений, добровольно принимаемых ученым для того, чтобы сконцентрировать свои исследования на строго определенном аспекте или подходе к четко очерченному объекту. Таким образом, он позволяет видеть дальше и проницательнее в одном конкретном случае и одним конкретным способом, но только потому, что мы сначала согласились ограничиться, так сказать, узкой частью видимого спектра. Кроме того, хотя данный метод может дать представление об истинах, которые оставались бы в противном случае неясными, этот метод сам по себе не является истиной. Это очень важно понять. Метод, рассматриваемый сам по себе, может даже в некотором конечном смысле быть «ложным» в качестве объяснения вещей и все же доказательным в качестве инструмента исследования; некоторые вещи легче видеть через красный фильтр, но все время жить в розовых очках – не значит видеть вещи такими, каковы они в действительности. Когда человек забывает о различии между методом и истиной, он приобретает глупую склонность смотреть на любой вопрос, на который нельзя ответить, со своего частного методологического насеста, отклоняя его как бессмысленный либо выдавая вексель, якобы гарантирующий решение проблемы в какой-то момент в отдаленном будущем, либо просто искажая вопрос так, чтобы он выглядел как вопрос, на который он сумеет в конечном счете ответить. Всякий раз когда современный научный метод повреждается таким способом, результаты бывают особенно плачевными. В таких случаях восхитительно строгая дисциплина самоограничения в интерпретации и теории превращается в свою полную и неконтролируемо буйную противоположность: то, что началось как принципиальный отказ от метафизических спекуляций ради конкретных эмпирических исследований, теперь ошибочно принимается за всеобъемлющее познание метафизической формы реальности; искусство смиренного вопрошания ошибочно принимается за уверенное владение окончательными выводами.
Это приводит к издевательству над реальной наукой, и последствия этого неизменно смехотворны. Довольно многие разумные мужчины и женщины считают общепринятым принципом, что мы можем знать как истинное только то, что можно проверить эмпирическими методами экспериментирования и наблюдения. Но, во-первых, это – утверждение, заведомо опровергающее себя, поскольку оно само не может быть доказано каким-либо
Более того, здесь явная бессмыслица: большая часть вещей, о которых мы знаем, что они истинны (и часто вполне несомненно), не попадают в сферу того, что может быть проверено с помощью эмпирических методов; они по своей природе эпизодичны, основаны на частном опыте, локальны, личностны, интуитивны или чисто логичны. Науки касаются некоторых фактов, систематизируемых определенными теориями, а некоторые теории ограничены некоторыми фактами; они накапливают свидетельства и вылущивают гипотезы в очень строго ограниченных парадигмах; но они не дают обоснований начала или конца реальности и не выявляют измерений истинности. Они не могут даже создать своих собственных рабочих условий – реального существования феноменального мира, способности человеческого интеллекта точно отражать эту реальность, совершенной закономерности природы, ее интерпретируемости, ее математической регулярности и т. д. – и не должны стремиться к этому, а должны ограничиваться истинами, к которым их методы обеспечивают им доступ. Они также должны признавать границы науки. В самом деле, существуют истины разума, которые гораздо более верны, чем даже наиболее широко поддерживаемые открытия эмпирической науки, потому что такие истины не поддаются, как подобало бы тем открытиям, позднейшему теоретическому пересмотру; и в таком случае есть истины математики, которые подлежат доказательству в собственном смысле слова и поэтому еще более неопровержимы. И нет ни единственного дискурса истины как таковой, ни единого пути к познанию реальности, ни единого метода, который бы мог исчерпывающе определить, что такое познание, ни полезных ответов, диапазон которых не был бы ограничен заранее теми типами вопросов, которые их вызвали. Неспособность осознать это может вести только к заблуждениям, таким, например, как пародирующее само себя утверждение Дж. Г.Симпсона, что все попытки определить смысл жизни или природу человечества, сделанные до 1859 года, теперь совершенно бесполезны, или в запальчиво-нелепом заявлении Питера Аткинса, что современная наука «может иметь дело с каждым аспектом существования» и что она фактически «никогда не сталкивалась с препятствиями». Такие выражения чувств не только граничат с безумием – они представляют собой не что иное, как яростные нападки на истинное достоинство науки, которое всецело выражается в ее строгом самоограничении). [33]
33
Замечание Симпсона одобрительно цитируется Ричардом Докинзом в: The Selfish Gene, 30th anniversary ed. (Oxford: Oxford University Press, 2006), p. 1. См.: Peter Atkins, “The Limitless Power of Science,” in John Cornwell ed., Nature’s Imagination: The Frontiers of Scientific Vision (Oxford: Oxford University Press, 1995), p. 125.
Одно из самых неприятных последствий этой неспособности понять, что такое метод и, следовательно, какими должны быть пределы всякого метода, – это наша нынешняя мода на респектабельную псевдонауность. Надо сказать, что каждая научная эпоха отличалась терпимостью в отношении шарлатанства и герметического вздора; но в наши дни разделяемая нами вера в безграничную силу научного метода сделалась настолько распространенной и иррациональной, что мы как представители культуры стали постыдно терпимыми к неустанному разрастанию диких предположений, пышно цветущих на обочинах конкретных наук за счет краденого доверия. Это особенно справедливо относительно плодородных сфер дарвиновской теории, которая прискорбно отличается как школа научной мысли, наиболее часто используемая для оправдания практически всех ложных теорий. Эволюционная биология, собственно говоря, касается развития физических организмов путем репликации, случайной мутации и естественного отбора – и ничего больше. Чем дальше метафоры дарвиновской теории выходят за пределы этой очень точной области исследования, тем более умышленно спекулятивными, метафизически беспочвенными и эмпирически бесполезными они становятся. Тем не менее тексты, призванные обеспечить дарвинистские объяснения феноменов, описать которые эта теория явно бессильна, нескончаемыми потоками изливаются через прессу и Интернет. В настоящее время существуют целые академические дисциплины, такие как эволюционная психология, которые пропагандируют себя как формы науки, но это не что иное, как трясины метафор. (Эволюционные психологи часто очень возмущаются, когда говорится об этом, но «наука», которая может объяснить все возможные формы человеческого поведения и организации, какой бы универсальной или идиосинкразической она ни была и как бы ни противоречила другим видам поведения, таким как своего рода практическая эволюционная адаптация модульного мозга, явно нечего предложить, кроме сказок – так сказать, «Just So Stories» [34] , как бы замаскированных под научные проекты). Что касается еще более дерзко-спекулятивного применения дарвиновского языка в сферах, полностью выходящих за пределы физиологического, таких как экономика, политика, этика, социальная организация, религия, эстетика и т. д., то, на первый взгляд, это может показаться благовидной практикой, и вполне соответствует нашей культурной интуиции тот момент, что эволюционные императивы каким-то образом лежат в основе всего (интуиции, которую, кстати, невозможно доказать – ни как предпосылку, ни как вывод), но это чисто аналогический, а не эмпирический подход к вещам: образный, а не аналитический. Он производит только теории, которые ни истинны, ни ложны, занимательные свежие метафоры, добавляя некий еще более занимательный фольклор к очаровательному мифотворчеству материализма; и больше ни на что не способен. Как только мы переходим из сферы физиологических процессов в сферу человеческого сознания и культуры, мы уходим от того мира, где эволюционный язык можно проверить или проконтролировать. Никаких измеряемых физических взаимодействий и репликаций больше не существует, и нет дискретных единиц отбора, которые могут быть идентифицированы (если предположить, что мы не столь легковерны, чтобы воспринимать всерьез логически некогерентное и эмпирически пустое понятие «мемов»). Даже если считать, что человеческое сознание и культура являются результатом исключительно эволюционных сил, то по-прежнему нельзя доказать, что они функционируют только на дарвиновский манер, и любая попытка сделать это вскоре растворяется в розовом тумане живописных сравнений.
34
«Просто так истории» (англ.) – название сборника рассказов Р.Киплинга.
Несомненно, это кое-что говорит о необычайно высоком уважении, которым сегодня пользуются науки, после такого множества замечательных достижений за столь устойчивый период, что в академическом мире едва ли есть область исследований, которая не желала бы участвовать в общей славе. Это также намечает некий путь к объяснению склонности некоторых представителей наук воображать, будто их дисциплины наделяют их своего рода чудесной способностью делать многозначительные заявления по поводу тех сфер, в которых они фактически не имеют никакой компетенции. Совершенно понятны, например, но и печально постыдны небрежно-помпезные заявления наподобие того, которое не так давно сделали Стивен Хокинг и Леонард Млодинов, будто «философия умерла». Даже если предположить, что они правы, то, безусловно, они не компетентны (как показывают вполне элементарные философские ошибки в их книге). Столь же глупы высказывания, скажем, Ричарда Фейнмана или Стивена Вайнберга относительно явной «бессмысленности» Вселенной, открытой современной физикой (как будто какая бы то ни было чисто физическая опись реальности могла бы что-то рассказать нам о смысле вещей). Высокие достижения в одной области – пусть даже гениальные – вовсе не обязательно переводятся в любую иную сферу как столь же компетентные по отношению и к ней. Нет такой вещи, по крайней мере – среди наших конечных умов, – как всеобъемлющий интеллект: не бывает ума, не ограниченного своими способностями и образованием, не существует привилегированной позиции, которая сообщила бы любому из нас комплексное представление о сущности всех вещей, не бывает такой квалификации или такого богатого опыта, которые наделили бы нас мудростью или властью судить о том, для чего у нас нет соответствующего обучения или хотя бы склонности в это вникнуть. Считать иначе – заблуждение, не меньше в случае физика, чем в случае парикмахера, – тем более, что парикмахеру, которому не внушили никаких императивно-профессиональных догм относительно природы реальности, без сомнения, было бы гораздо легче выбросить из головы свою уверенность в безграничных возможностях метода стрижки.
Вся сила, красота и (за неимением лучшего слова) благочестие наук заключаются в той плодотворной узости фокуса, о которой я упоминал ранее, в том строгом отказе от метафизических притязаний, который позволяет им проводить свою потенциально бесконечную индуктивную и теоретическую одиссею через физический порядок. Именно чистота этого призвания к частному составляет особую славу науки. Это означает, что науки, по своей природе, похвально фрагментарны и в отношении многих реальных и важных вопросов о существовании совершенно непоследовательны. Они не только не могут обеспечить познания всего; они не могут обеспечить полного познания чего-либо. Они могут дать только знание определенных аспектов вещей, рассматриваемых в одной – очень мощной, но жестко сжатой – перспективе. Если они пытаются выйти за рамки своих методологических полномочий, то они перестают быть науками и сразу становятся бессмысленными разновидностями оккультизма. Слава человеческого разума, однако, заключается в его способности превосходить любую конкретную систему отсчета и любую единственную перспективу, использовать неисчислимый диапазон интеллектуальных способностей и оставаться открытым для всего горизонта потенциально бесконечной постижимости бытия. Мудрый и мыслящий человек не забудет об этом. Микроскоп может явить глазу тайны одной клетки, но он не предупредит нас об обрушивающейся крыше над нашей головой; к счастью, у нас больше, чем одно, чувств. Мы можем даже обладать духовными чувствами, как бы сильно мы ни были обескуражены верой в них в наше время. Ученому, как человеку рассуждающему, как никому другому дано призвание задумываться над глубочайшими вопросами существования, но ему следует также признавать порог, на котором сама наука замолкает, – по той простой причине, что ее молчание в этот момент является единственной гарантией ее интеллектуальной и нравственной целостности.