Богемная трилогия
Шрифт:
Муж сестры через два года женился, привел в дом новую жену, но право заходить в библиотеку отца никем не было отменено, и однажды, взяв какую-то нужную ему книгу после довольно долгого неприхода в отчий дом, Михаил уединился в туалете, сел на толчок и увидел, что мешочек на гвозде, из которого торчали газеты, сшит из байкового маминого халата. Больше он в этот дом не приходил.
Михаил никого не хотел винить, старик тоже, но оба знали, что виновато время, оно приносит забвение. А это слово старик ненавидел.
Мусорный ветер бил в лицо, он хватал ветер руками, жизнь либо была, либо ее не было, мы умрем, наши вещи переживут нас, пусть их вид не заставит краснеть за нас. Взгляните: только что это было сиденьем стула, и вот уже рама, и в ней улыбающееся лицо девочки-куклы. Все очень просто, надо только увидеть предназначение, заставить жить заново.
Главное — непредвзятость. Это стул — на нем сидят? Это стол — за ним едят? Почему? Когда исчезнут инструкции, начнется искусство. Инструкция подлая бумажка, чтобы снять с себя ответственность, надо возвращать вещь изготовителю переделанной — сводить его с ума.
«И как этому старому педерасту удалось приручить весь город?» — спросила сама себя вслух его сестра Мария и перевернула на сковороде толстолобика. Она знала, что брат терпеть не мог рыбный запах, сама тоже рыбу не любила, но отыскивала, где только могла, и жарила по утрам.
Отчий дом теперь принадлежал им обоим. Всю жизнь она прожила с родителями, здесь вышла замуж, отсюда хоронила отца, но вернулся Георгий, и покойная мать отдала ему лучшую половину. Она ненавидела его не за то, что вернулся, втайне она сострадала брату, считая его неудачником, она ненавидела за то, что материнский подарок принял он как должное. Он все принимал как должное, гений, мир был обязан ему всем; когда не было еды, он кричал соседям, чтобы принесли, и те несли; когда не было денег, он продавал какую-нибудь дорогую вещь из родительского наследства, не спрашивая ее, Марию, и все ночи напролет торчали на его половине гости, которым почему-то интересно было знать, о чем думает этот старый неуч, не прочитавший ни одной книжки, она-то знала, что в доме у него ни одной книжки не было, а в детстве, когда еще можно было прочесть, ничего, кроме рисования, его не интересовало.
Она, умная, образованная женщина, кандидат экономических наук, сидела на своей половине одна, а он кормил гостей чужой едой и своими байками.
Обиднее всего, что мама любила сына больше дочери, мама, хитрая мудрая женщина, становилась с ним совсем идиоткой, позволяла делать все.
Часто он сажал ее, как куклу, на диван, обряжал в какие-то тряпки, пристраивал на колени к ней диковинную свою картину, на которой была она же, только в детстве, одетая почти так же, фотографировал. Он говорил не переставая, а мама слушала и следила за его руками, потому что он не просто говорил не переставая, не переставая строгал, пилил, клеил, паял, вырезал, все это будто возникало прямо из его пасти, из этого сонма глупых слов, которые он, уже почти охрипнув, ухитрился произнести за вечер, за жизнь, мама слушала, смеялась, однажды она видела, как он, бросив работу, элегантнейше, надо быть справедливой, при всей своей полноте он был легок, как шарик, подхватив маму, танцевал с ней под музыку недавно приобретенного им старого патефона, который он купил на майдане совершенно сломанным и сам отремонтировал. Мария хотела войти и отругать их обоих, но вместо этого тут же, у двери, заплакала, так хорошо стало на сердце от музыки ее юности.
Маму он хоронил так, как сейчас уже не хоронят дети родителей. Обрезал головки розам и ковровым узором выстелил вокруг ее головы, гроб стоял на персидском ковре на фоне огромного семейного шкафа семнадцатого века, а на самом шкафу он повесил иконы, и сам стоял среди икон, как бог Саваоф, чтобы все люди видели, как он плакал и какой он любящий сын.
Ей же место нашлось в углу на стуле в толпе соседок спиной ко всей этой ораве иностранцев, которым почему-то обязательно захотелось похоронить их маму, и теперь они стояли, смотрели с состраданием не на гроб — на шкаф, к которому в трагической позе прислонился этот паяц, и о чем-то шептались на разных своих языках.
Ее горе было тихим и личным, эхо его горя разнеслось на весь мир, и как этому старому педерасту удается обмануть такую ораву людей?!
Когда они делили имущество и она со злорадством спросила, как это он собирается поделить шубу из выхухоля, древнюю шубу, семейную реликвию, которую родители прятали от всех революций и погромов, он молча взял ножницы и раскроил шубу пополам, о, почему у нее не нашлось сил схватить нож и его разделить на две части!
Правда, потом он сделал из своей половины удивительные береты с какими-то необыкновенными перьями, с драгоценными заколками и поместил
Она была огорчена, как в детстве, когда он решил научиться жонглировать ножами и исцарапанный, порезанный царапал и резал все в доме. Взлетало вверх столовое серебро, дробило старинную мебель, ранило его. Да пусть хоть совсем убьет, дом-то тут при чем?
Так они жили. Иногда она просыпалась по ночам и тихо шла к его спальне, чтобы услышать его храп и убедиться, что он в порядке, спит. Это было в те часы, когда она понимала, что без него она останется на всей земле совсем одна. Так они жили.
Он проклеил по углам рассохшуюся старинную раму и сжал ее руками так, что в нее вернулась душа. Он вырезал из цветной журнальной репродукции картины старинного мастера головку женщины королевских кровей. Он перевернул свою детскую фотографию тыльной стороной и наклеил на нее головку знатной дамы. Теперь они будут всегда вместе. Он обил картинку крошечными мебельными гвоздиками, и они засверкали, как звездочки. Он поместил картинку по центру задней стенки рамы. Так он добился иллюзии глубины. Теперь было необходимо достойное головки окружение. Он извлек свои богатства. Пустое пространство между головкой и рамой он инкрустировал раковинами. Раковины были разных размеров, некоторые из них, те, что побольше, развернуты своей перламутровой стороной. В эти большие раковины он вложил крупные розовые жемчужины. То здесь, то там между раковинами вспыхивали лоскуты старинной ткани. Он приклеил к ткани легких пластмассовых амурчиков, и они взлетели над головкой, заиграли на свирели, они побежали по часовой стрелке вдоль старинной рамы. Раковины вышли из глубины и теперь поддерживали главную раму вверху. Но всего этого ему показалось мало, и, чтобы не показаться скупым, он в трех местах приклеил три серебряные монеты с изображением лиц императорской крови. Так дама получила достойных кавалеров.
Проделав все это, он надел на головку дамы сверкающую диадему из уже перечисленных раковин, жемчуга, старинной ткани, добавил несколько великолепных светящихся пуговиц и привесил кисть театральной бижутерии от уха прелестной незнакомки к шее. Снизу он выпустил на поверхность рамы пластмассовую кисть винограда, не забыв покрыть ее позолотой.
И посвятил все это памяти Бенвенуто Челлини.
Его били в армии — свои, в коридорах общежития — вьетнамцы, и это было особенно унизительно, когда тебя бьет маленький восточный человек, бьет по-восточному, и ты не знаешь, как оградить себя. Восточный человек уже не улыбается, он страдальчески морщится, нанося удары.
Его старались бить по голове, и поэтому в драке он был занят не столько обороной, сколько спасением головы. Его били везде, его хотели бить, и все это началось, когда они расстались с отцом, который за всю жизнь не ударил его ни разу.
— Мой сын не может быть угрюмым, — говорил отец. — Что застит ему свет? Покажите. Я смахну это «что» рукой.
Сейчас он понимал, что отец произнес очередную фразу. Эта фраза должна была зацепиться за крюк истории и повиснуть в воздухе, как на вешалке. Она была брошена в вечность, а Олег остался жить на земле.
Он тебя не любит(?)
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Красная королева
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
