Богемная трилогия
Шрифт:
— Хорошо, — сказал Игорь, — я дотащу его. Вы не возражаете, если я довезу вас домой на себе? — обратился он к бессмертному Шурке.
— Не возражаю. Не забудьте, идя ко дну, представиться мне еще раз.
— Конечно, конечно. Здравствуйте, я Игорь. Кажется, мы тонем, кажется, мы идем ко дну?
— Здравствуйте, мы действительно тонем, но я не умру никогда, я бессмертный Шурка.
— Так это вы? Ура! Мы спасены.
— В порту продается чудесное пиво, — неожиданно сказал один из друзей, — и превосходная колбаса с чесночком.
—
Лодка совершила маневр по противоположному от берега борту судна, и не успели они увидеть очертание порта, любимое петербургское небо, как выскочил откуда-то сторожевой катер, и заорали в рупор:
— Всем оставаться на местах! Приготовить документы!
Когда случилось чудо, власти разобрались, к ним проявили гуманность и, обозвав несколькими солеными словами, отпустили, черноглазый за очередной партией в покер сказал бессмертному Шурке:
— Вы хоть и талантливый, но, простите меня, не очень умный человек Генуя — это, конечно, замечательно, но и Стокгольм, знаете, не хуже. Если бы я был на вашем месте…
Возня на полу в чужой комнате, они лежали с Игорем, разложенные, как карты, на одной подушке, голова к голове, зеркально. Женщины — рядом.
Игорь завидовал.
— Махнемся, а? — спрашивал он. — Моя какая-то сонная.
— А вы будите ее, будите! — рассмеялась подруга бессмертного Шурки. — Она не сонная, она напуганная.
— Чем же я тебя так напугал? — спросил соседку Игорь, но та не ответила, лежала с закрытыми глазами.
— Проклинает меня, наверное, что я ее втянула, — прошептала бессмертному Шурке его подружка. — А я рада, ты хороший, веселый. Я, когда вы в магазине подошли, ничуть не испугалась, ну, пускай за гулящую примет, думаю, лишь бы был со мной!
— Какая разница, кто ты? Вместе не страшно.
— А ты боишься? Что-то не видно, чтобы ты боялся!
Нельзя описать чувственное, оно все неизвестность, один колючий восторг. Он лепетал, лепетал, лепетал, он что-то неясное всем лепетал. Его стремление потерять невинность становилось чем-то катастрофическим, он каждый раз забывал, что давно уже потерял, и наверстывал, наверстывал.
Каждый живет по-своему, каждый страдает по-своему, а как пишутся стихи, вас не касается, не касается.
— А они мучаются, — сказала она. — Значит, не любят, он хороший, твой друг, только шутит, как дурак, а она к этому не привыкла, она нежная. Ох, и долго же я любовью не занималась!
— Что мешало? — ревниво спросил бессмертный Шурка.
— В больнице лежала, три месяца, грузовик с трактором на дороге столкнулись, у них там уборочная шла, я рядом с водителем, вот увидишь, какая я, когда солнце взойдет, — испугаешься, в меня сорок осколочков попало, вся в шрамиках.
— Да у меня у самого лицо…
— Вот-вот, похоже, я в осколочках, шрамиках, легкомысленная, ты — в оспиночках.
Что-то внушал своей соседке Игорь, уговаривал, а они
— Ты не спеши, не спеши, я хочу, чтобы ты во мне остался, вот так, милый, вот так, чтобы молочко твое в меня пролилось, тепленькое…
— А ты не боишься?
— Разве счастья боятся? А ты счастье, ты ребенок, ну, не плачь, ребенок любимый, ну, что же ты каждый раз скулишь, как маленький?
Вся его жизнь текла сейчас в его теле, вся сразу в нем были и Бернблик с Бернброком, и мама, и сестры, и любимая женщина, друзья, и он сам, бессмертный Шурка, лежащий на полу, и случайная подружка рядом, вся в шрамах от осколочков, веселенькая. Все было в нем сейчас, кроме смерти.
Да и кому она была нужна, эта смерть?
— Я страдаю, — сказала она. — Ты обещал мне измениться.
— Я ничего тебе не обещал.
— Нет, когда мы решили жить вместе, ты сказал, что будешь думать обо мне, считаться со мной.
— Я думаю о тебе.
Бессмертный Шурка понимал, что сейчас его втянут в бесконечное выяснение отношений и он будет лгать, лгать, только бы спасти ее веру в себя, потому что без этой веры она несчастна и одинока. Лучше бы она верила в то, что он пишет, это надежней, а в него самого? Ведь он предупреждал ее, просил подумать прежде, чем жить вместе.
— А ведь ты хороший, — продолжала она, — ты хороший, это какая-то бравада, тебе нравится притворяться плохим. Это романтика, да, мальчишество, да?
— Наверное, — ответил он.
— Ты что, Байроном себя мнишь, Пушкиным? Это таланту все можно, а ты — мой, мой, ты рябой, ты мой Шурка, Шурочка, каждая твоя оспинка моя.
Она плакала где-то у подножия его мыслей и была маленькой-маленькой, но если повернуть бинокль, то это не она, а он виднелся как бы в перспективе — жалкий, съежившийся, ничего не обещавший и все же всегда виноватый. Что это за бред о Пушкине? При чем тут Пушкин? Пушкина убили из-за этой кокетливой дуры, а потом друзья выражали сочувствие убийце. И это друзья! Гады, а не друзья, сдохнуть бы им на том свете еще раз. УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ.
Ему стало весело, он отомстил за Пушкина, он знал цену ханжеству, он был не один в этом мире, у него был Пушкин.
— Ты хотел, чтобы я родила от тебя, — продолжала она. — Как можно от тебя рожать, объясни, как можно родить от такого, как ты?
— Я не прокаженный.
— Ты самый лучший, — заплакала она вдруг, — самый, самый, а я несчастная.
Он обнял ее.
— Не бросай меня, пожалуйста.
— Как тебя бросить, милый мой, милый, ты ведь пропадешь. Это все богема, как ты не понимаешь, твои друзья, ты думаешь, они навсегда? Их же скоро перестреляют к чертовой матери, они же газет не читают, они же бесполезны, но ты же другой, скажи мне, ты другой?