Боковой Ветер
Шрифт:
Все работы не исключали ежегодного, начиная с пятого класса, рабочего сентября, когда все школы бросались на выручку колхозам.
Один раз я писал о роли труда в жизни детей и упомянул этот факт, причем в самом положительном смысле. У меня его вычеркнули: мало ли что, прочтут на Западе, скажут, что у нас эксплуатация детского труда. Да кто же, как не тот же Запад, виноват, что наши деревни и села были обездолены и страну приходилось выручать неокрепшими поколениями? А мы, вспоминая, ничуть не жалеем, что этисентябри были в нашей жизни. Дожди моросили на чахлые бесконечные ряды кустиков картошки. Колхозники выпахивали на лошадях пласты, мы, мальчишки, деревянными копалками, нажимая через колено, выкапывали картошку, девчонки собирали ее в
Мы совсем ничего не знали о детях за границей. Нам внушили: здесь хорошо, там плохо. Свои детские стихи я писал такие:
Трудно живется ребятам в Париже,
не на что там накупить им книжек.
Трудно живется ребятам в Нью-Йорке,
некогда там им кататься с горки…
Есть у них братья, есть у них сестры,
все они пестры.
Их надо одеть, обуть, накормить…
Трудно им, ясно, жить…
Стихи совершенно искренние, и через десятки лет я их повторяю не оттого, чтоб усмехнуться над временем железного занавеса, неведением детей, напротив, в стихах была истинно русская жалость ко всем обездоленным и уверенность, что нам лучше всех, что нам очень хорошо. А то, что мы не знали, что нам плохо, это тоже хорошо. Когда сейчас блуждают мнения среди молодежи, что на Западе есть то, чего у нас нет, я по-прежнему искренне думаю, что трудно живется ребятам в Нью-Йорке. Можно ли представить бесплатно работающих американских школьников? Мы были наивны? Да. Но разве это плохо? Ведь наивность есть правдивость. Конечно, мы были во многом обкрадены, но не считать же обкраденностью то, что мы ходили в лаптях. Не в этом дело. Мы любили родину, и это навсегда.
Все знают только всё. Долгое время думал, что это верно. Но более точно — говорить, что придет время, когда все всё про всех узнают, все откроется, и в каком ужасе мы, может быть, отшатнемся друг от друга, когда узнаем мысли других о себе. Или наоборот, какими обольемся слезами. И еще можно думать, что мы уже всё знаем, то есть нам даны все языки, все свычаи и обычаи всех времен и народов я все ремесла, науки и искусства мы знаем, только не умеем открыть. Оттого-то мы делимся по склонностям, одни делят, другие умножают, одни расчленяют явления, другие пытаются обобщать, одни идут в актеры, пытаясь изобразить, например, рабочих, хотя сами рабочие могли, не изображая ничего из себя, быть самими собой и в искусстве. Все всё могут, нам всем подвластны миры и века, почему же так суетно и пусто мы проводим время, укачиваясь ритмом смены дня и ночи, недели, месяца, лета и зимы, рождения и смерти?
Примерно так думал я, направляясь к тете Поле успокоить маму и сестру, что жив и здоров, чего и нм желаю. Я знал, что который вечер подряд идет какой-то телефильм, называемый не просто так, а сериалом. И знал, что он вот-вот начнется. Они будут смотреть телевизор, а я пойду еще похожу.
В наше время слово «гуляют» обозначало то, что должно закончиться глаголом «догулялись», а в применении, например,
Меня обогнали явно спешащие две девушки.
— Веселей, милые барышни! — подторопил я, подумав, что они бегут к началу телефильма, и бегут как на пожар.
Но самое смешное — девушки бежали и вправду на пожар. Горела баня. Коптили там мясо, но пьяные заснули, в загорелось. Пожарные, несмотря на все нападки в их адрес в печати, прибыли моментально, и теперь остался один дым без огня, а в толпе слышались шутки о том, спасли ли пожарные мясо, и если спасли, то уж конечно возьмут за работу.
Мама возревновала, что я ходил к Евдокимычу, она помнила его не как моего наставника, а как соратника в безрезультатной рыбной ловле.
Кончился телефильм. Мы уселись в кухне. Тетя Поля наготовила всего вдоволь. Особенно хорош был домашний творог и вообще все домашнее: ватрушки, пирожки со смородиной, которые мы запивали топленым молоком.
— Мука плохая, привозная уж которую зиму, да, видно, долго хранили, слежалая.
Но мы, наголодавшись, этого не заметили.
У них до меня был разговор, и сестра, продолжая его, сказала:
— Ты, мама, не дорассказала, давай!
— А-а, дорасскажу! — мама хлопнула рукой по столу. — Выпила медовухи полстакана, расскажу! Она тут была, ну еще в лесхоз-то после техникума приехала. Она, чего и говорить, видненькая. И к моему подговорилась, но я же чувствую…
— Вот это папочка! — возмутилась сестра.
— Нет, ничего не было. Расскажу. Она к себе его пригласила, жила отдельно. Пельменей настряпала, бутылку выставила, ждет. А я почуяла, он ведь врать-то не умел. «Надо мне, — говорит, — в контору сходить». — «Зачем? Ведь не лето, это летом понятно — «пожары». — «Надо, надо, отчет забыл». — «Завтра возьмешь». — «Ну просто пойду пройдусь, голова болит». А сам в глаза не смотрит. «Иди, — говорю, — да ребят возьми, много ли ты с ними бываешь, так заодно». А я на вечере до этого в лесхозе видела, как она на него посмотрела, мне хватило на догадку. «Иди, — говорю, — проветрись». — «Ладно». Он ушел. А я как была из-под коровы, даже не переоделась, да к ней. Ох, она побледнела, но виду не подает. Пельмени стряпала. Я говорю: извини, ты гостей ждешь, да я, говорю, ненадолго, чего-то с мужиком разругалась, так хоть посижу. А гости придут, я уйду. «Нет, нет, оставайся». А сама то на дверь поглядит, то в окно. Ну, говорю, в таком-то виде для каких я гостей? Она стакан на стол, налила: выпей. Много ли я пила, Поля, вспомни?
— Ну и что дальше? — спросила сестра.
— А я взяла да и опрокинула. Полный! И набралась натуры и говорю напрямую: «Я ведь знаю, кого ждешь!» Она молчит. «Понравился?» Говорит: «Понравился». — Что ж, говорю, и я своего мужа не похаю, и то, что нравится, запретить не могу, и если ты ему нравишься, то тут ты что хошь делай, любую запруду порвет, только, говорю, вот что: нравится он тебе — на здоровье! Я давиться не пойлу и стекла бить не буду. Только ты его не одного бери, а с резвабитами. Вот так! Встала из-за стола, думаю, надо идти. Как дошла, не помню. Но головой все помню. Пришла, детям говорю: устряпывайтесь сами, ужинайте без меня, плохо себя чувствую. А он сидит, курит, ему говорю: иди, тебе же в контору надо. Он стал к самоварной отдушине, опять курят, сам мрачный: «Сходил уж». И больше ни слова ни он мне, ни я ему.
— А дальше? — спросила сестра.
— Уехала куда-то.
— На тетю Дусю, наверное, на валась, — засмеялся я, рассказав, как тетя Дуся поступала с соперницами.
Кончился телефильм. Константин Владимирович вышел к нам и неожиданно заговорил совсем о другом:
— Вот раньше были учебники «Золотые колосья», «Отблески», «Родная речь», «Живое слово». Потом их уничтожили, стали другие, и стабилизация кончилась.
Пожелав доброго сна друг другу, мы разошлись.
* * *