Боковой Ветер
Шрифт:
В Доме колхозника жил Руслан, прекрасный лыжник, ходивший вместе с еще одним учеником, Двосложковым, по тогдашней норме мастера спорта.
Дальше был дом, где внизу жила учительница. Она ваяла из детдома, когда его ликвидировали, нескольких воспитанников, фамилии у них были: Смирнов, Июльских, Беспризорных. Все они вместе с нами прошли через. МТС, РТС, через все общие вечера.
Володя Июльских хорошо рисовал, он выписывал журнал «Художник», даже ездил поступать в Москву, но не поступил. У него были искалечены взрывом пальцы.
Привозили туда в коляске инвалида Яшу, еще совсем молодого, жаловавшегося, что не может найти жену. Он хорошо играл на баяне, разводил мехи, веселел, и мы подтягивали. Он пел: «И вновь под липами будем, милая, сидеть вдвоем и вдыхать аромат лесной под серебристою
На втором этаже жили молодые специалисты, девушки после техникумов: финансового, фармацевтического, кооперативного, культуры… Они всегда втягивались неукротимыми Раей Двоеглазовой и Катей Москалевой в общественную жизнь, в самодеятельность, но как-то быстро, мелькнув, исчезали. Лида Желтикова, Таня Шихалева, Ада Березина… но это только по памяти. Раз на рождество мы там гадали расплавленным воском, бумагой, на которой писалась тайна, потом бумага поджигалась, корчилась на тарелке, потом, освещаемая сбоку свечой, вращаемая, бросала на белую стену черные фигуры — знаки близкого и далекого будущего. Но это было после Вали. Валя как раз — у нее была светлая голова, во всех смыслах светлая («Светлые волосы, сиянье глаз, звуки голоса слышал не раз. И восторгался, хотя хандрил. Тебе улыбался, тебя любил»). — Валя сказала, что мы не имеем права заглядывать в будущее, это в ответ на мои планы о нашей счастливой перспективной жизни. И была права. А еще и бабушка мне говорила: «Ничего вперед не укладывай, все без тебя уложено».
В этом доме совсем раньше был нарсуд. Один раз там целый день слушалось дело о разводе наших соседей Виноградовых. Этот процесс взбудоражил все село — развод был неслыханным делом. У них были сын и дочь, и их делили, кому кого, Пи один не хотел совсем остаться без детей. Все в зале плакали. Подчеркиваю, все в зале плакали. Но особенные рыдания начались, а с их матерью случилась истерика, когда судья предложил уже самим детям решить, кто к кому пойдет. Брат и сестра вцепились друг в друга, и я видел, как их трясло, и убежал на огороды, спрятался в борозду и ревел, пока не обессилел. Дело о разводе было перенесено в областной суд, а чем кончилось, не знаю. Виноградовы уехали из села совсем. После нарсуд был построен на месте ШКРМ — школы крестьянской и рабочей молодежи, место для нас знаменитое. Там был старый колодец, в который упала корова. Потом однажды упал футбольный мяч, за ним лазил Вовка Обухов, парень отчаянный. За школой мы пробовали свои самодельные пистолеты-поджиги. Один раз, на третьей перемене, побежали смотреть на поджиг Рудьки Зобнина, он два урока подряд набивал его серными головками и рубленым свинцом. Поставили доску, начертили крест, в него прицелился Рудька и спустил боек — заточенный по отверстию запала гвоздь на толстой красной резине. Поджиг взорвался, Рудьке оторвало большой палец. Тут стояла бочка с водой, в которую он сунул руку, а большой палец остался на поверхности.
Сидел я на задней парте у дощатой переборки в учительскую. Один сучок в переборке расшатался, и я его вынул, а в дырку запустил майского жука, жук вцепился в прическу нашей классной руководительницы.
Тут, у школы, была моя драка с Алькой Дударевым. Он был вечным второгодником, признанным атаманом ребят. Он любил кричать: «Р-р-рета моя, плюй на меня!.. Атставить!» И вот он сказал мне: «Дай списать». — «Возьми». Он взял тетрадь, развернул, а я и сам в тот день думал, у кого бы списать. «Чего ж ты, тетрадь даешь, а сам не сделал?» — спросил Алька. «Спросил бы вначале», — ответил я. Алька плюнул в мою тетрадь и швырнул мне. Тогда я подошел к его парте и плюнул в его тетрадь. Класс замер. Решили драться после пятого урока. Была зима, мы были во второй смене, рано темнело. Вышли, сделали портфелями круг, в который мы с Алькой вошли. Помню, что я все-таки больше не дрался, а боролся. Он бил меня, я старался поймать и отвести его руки. Потом мы упали и дрались на снегу.
Он, может быть, победил бы, но, обозленный, что я не отпускаю его руку, он по-подлому незаметно укусил меня за ухо. Ярость вспыхнула, я вырвался и подмял Альку, выверпул руки и уткнул его носом в снег. И так держал. Он пыл, рвался, я держал. Победа была явная. Я встал, он еще ударял меня, я не отвечал, его схватили, он кричал,
Конец истории прост. Мальчишки не прощают тем, кто выпускает из рук командование: не успела зима пройти, я был прозван запечным тараканом, так как читал книги и не шел на улицу, а атаманом стал Вовка Обухов, свершивший еще один поход в заброшенный колодец.
На месте дома Софьюшки, одинокой старухи, и на месте двухэтажного дома, где жили Обуховы, стоял двухэтажный дом из силикатного кирпича. Софьюшки мы ужасно боялись, говорили, что она колдунья. Но раз зачем-то нас послали к ней, и мы, сделав фигу из пальцев и засунув кукиш в карман, вошли в темную бедную избу. Она спросила, не хотим ли мы козьего молока или квасу, мы отказались. На улице долго говорили, что она хорошая, вернулись к ней и спросили, не надо ли чем помочь. Она от помощи отказалась. Вообще, помню, принять помощь, даже пионеров, было многим почему-то стыдно-тут высказывалось, что люди в состоянии еще себя обслужить, что за помощь надо отблагодарить, а чем? То есть тимуровского движения в смысле игры, как у детей дачников, у нас не было.
Между Софьюшкой и Обуховыми у черного забора было пространство, где мы играли в кузню. Натаскивали разных железяк из МТС, с кладбища прицепных комбайнов и колесников и делали тачки, дужки к ведрам, играли серьезно. Даже завели оплату — кто-то целый день по очереди колол старые доски на дрова под таганки, а вечером мы дрова делили и несли домой как заработок. Нас хвалили.
У Обуховых всюду были сделаны турники, брусья, самодельные железные кольца. С Софьюшкиного сарая мы прыгали, соревнуясь, кто прыгнет всех дальше издалека и схватится за перекладину. Раз я промахнулся и шлепнулся пластом на землю. Дыхание остановилось. Меня схватили за руки, за ноги и стали трясти, тогда вздохнул.
Дальше шел наш двухэтажный дом — бывший конный двор лесхоза, за ним сараи — наша отрада в прятках. Мне нравилась девочка, мы убежали от водящего и забились вместе в старый тарантас. Замирая от страха, глядели в щель меж сплетейных березовых прутьев, шептали: «Идет, идет!» И вдруг замолчали. Что-то незримое пронеслось в это мгновение, от чего я выпрыгнул из тарантаса и стрелой полетел. Но был застукан.
Во дворе ходили куры и наш козленок Тарзан, которого Обуховы прозвали Скелетом и доводили нас тем, что козленок откликался на кличку Скелет. Собаку мы не держали, но у нас петух был хуже собаки. Знал всех своих и гонял чужих. Пьяненькая Сима-воровка потащила раз курицу. Петух догнал Симу и отнял курицу.
Дальше шла редакция, потом дом Кольки Максимова. Его прозвали Колька Толстый, хотя никакой он не был толстый, да и где взять толщину в послевоенное время, а прозвал его наш старший брат. Играли в прятки, обычно сигали кто куда, часто в дыру на сеновал, Колька застрял, брат полез за ним, брата застукали и стали над ним смеяться. «Да не поймали бы меня, — оправдывался брат, — если бы не этот толстый». У Максимовых росли черемуха и яблоня, что было огромной редкостью из-за обложения налогом. Но яблоня была не садовая — дикая, и ее налог миновал и сохранил.
И вот — вспоминал про Кольку, и он сам вышел и пошел через дорогу. В домашних тапочках, шароварах, в военной рубашке без погон. Я остановил: «Николай!» Он долго всматривался. А узнав, тут же заявил, что наконец-то я явился и наконец-то он мне уши надерет за то, что я тридцать лет назад обломил у его черемухи сук.
— Это мне была мораль, — смеясь, отвечал я, — чтоб вовремя прощаться с игрушками.
Я играл на черемухе, качался на ее ветви, но рос я быстрее черемухи, и однажды сук обломился, и я шлепнулся.