Болезнь. Последние годы жизни
Шрифт:
В Италии, нуждаясь в деньгах, Гоголь пытался было выхлопотать себе место секретаря при попечителе русских художников в Риме – Кривцове, но при первой же встрече стало ясно, что человек этот любил только себя одного и прикидывался любящим лишь потому только, чтобы посредством этого более удовлетворять свою страсть, то есть любовь к самому себе. Ему, видимо, нужно было только иметь при себе какую-нибудь европейскую знаменитость в художественном мире, в достоинство которого он, может быть, сам и не верил, но верил в разнёсшуюся его славу.
Тот, кто создан сколько-нибудь творить в глубине души, жить и дышать своим твореньем,
Свежий воздух и приятный холод итальянской зимы действовали на Гоголя животворительно. Он стал каким-то отрешённым, спокойным и даже не думал о том, что у него ни копейки денег. Жил кое-как в долг и ни о чём не жалел. Продлилось бы дольше это свежее состояние, чтобы завершить, наконец, чистку первого тома «Мёртвых душ», подготовить его к печати. А там всё трын-трава…
Несмотря на своё болезненное состояние, которое, подобно маятнику, то улучшалось, то ухудшалось, он слышал и дивные минуты. В душе его совершалось чудное действо внутреннего умиротворения. И здесь он видел святую волю Бога: подобное внушение не может прийти от человека – никогда ему не выдумать такого сюжета.
Он просил у Бога немного, ещё хотя бы три года жизни с такими свежими мыслями. Столько хватило бы ему, для окончания задуманных им трудов, и не нужно ни часу больше. Теперь ему для здоровья была необходима дорога и путешествие. Теперь они одни, как он понял, могли восстановить его силы. Но все средства истощились. Уже несколько месяцев он перебивался с хлеба на воду, а просить у друзей стеснялся. Наконец, он не выдержал и написал Аксакову в Москву с просьбой сделать ему заем, обещая, что уже в следующем году выплатит всё, потому что одного того, которое уже у него готово и которое, даст Бог, напечатают в конце текущего года, уже будет достаточно для уплаты. А если так, то всё будет так, как он задумал, как мудро расположено волею высшей. Тогда и его нынешнее путешествие в Рим, и приезд в Москву – всё было бы во благо. Теперь он уже мыслями был в Москве: чувство гимназиста, собравшегося на каникулы к себе домой, под родную крышу и вольный ветер, наполняли его до краёв.
К лету первый том «Мёртвых душ» был готов. А в сентябре Гоголь отправился в Россию печатать свою книгу. Ему снова пришлось пережить тяжёлые тревоги, какие испытал он некогда при постановке на сцене «Ревизора».
Вся эта канитель с изданием книги сильно расстроила Гоголя и духом, и телом. Никогда так не в пору не одолевала его болезнь. Припадки её теперь принимали странные образы… Но его тогда больше беспокоила не столько сама болезнь, сколько цензура. Удар для него был совершенно неожиданный: московская цензура поначалу запретила всю рукопись. Николай Васильевич с содроганием вспоминал эту затянувшуюся эпопею.
Сначала он отдал её цензору Снегирёву, который казался ему несколько толковее других. И даже уговорился с тем, что если он найдёт в ней какое-нибудь место, наводящее на него сомнения, чтобы объявил ему прямо: тогда бы он отправил её в Петербург. Через пару дней Снегирёв объявил торжественно, что рукопись он находит совершенно благонамеренной и в отношении к цели, и в отношении к впечатлению, производимому на читателя, кроме одного незначительного места – перемены двух-трёх имён, на которые Николай Васильевич согласился и изменил.
Однако кто-то сбил Снегирёва с толку, и он представил рукопись в комитет. Комитет принял её таким образом, как будто уже был приготовлен заранее и был настроен разыграть комедию. Как только занимавший место президента Голохвастов услышал название «Мёртвые души», он сразу же закричал голосом древнего римлянина:
– Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна – мёртвой души просто не может быть – автор вооружается против бессмертия.
Тогда кто-то из комиссии посмел напомнить:
– Речь здесь, насколько мне известно, идёт о ревизских душах.
Тут произошла ещё большая кутерьма:
– Нет, – закричал председатель, а за ним и половина цензоров. Этого и подавно нельзя позволить, хотя бы в рукописи больше ничего и не было, а стояло только одно слово «ревизская душа» – это уже нельзя позволить. Это значит против крепостного права.
Наконец, сам Снегирёв, увидев, что дело зашло далеко, стал уверять других цензоров, что он читал рукопись и что о крепостном праве там и намёков нет. Что нет там даже обыкновенных оплеух, которые раздаются во многих повестях крепостным людям, что здесь совершенно о другом речь, что главное дело основано на смешном недоумении продающих и на тонких хитростях покупщиков, и на всеобщем ералаше, который произвела такая странная покупка, что это – ряд характеров, внутренний быт России и некоторых её обитателей. Но ничего не помогло.
– Предприятие Чичикова, – кричали члены комиссии, – уже есть уголовное преступление.
– Да, впрочем, автор и не оправдывает его, – заметил цензор Снегирёв.
– Как это – не оправдывает? – раздавались отдельные голоса. – А вот выставил он его, теперь и другие пойдут брать пример и покупать мёртвые души.
То есть развернулись на той комиссии толки цензоров-азиатцев, людей старых, выслуживающихся и сидящих дома. А что же цензоры, что помоложе – цензоры-европейцы, возвратившиеся из-за границы? Были там и такие. Один из таких, цензор Крылов, взял слово:
– Что бы вы не говорили, но цена, которую давал Чичиков, цена в два с полтиною, которую он давал за душу, возмущает мою душу. Человеческое чувство вопиет против этого, хотя, конечно, цена давалась только за одно имя, написанное на бумаге, но всё же это имя «душа», душа человеческая, она жила, существовала. Этого нигде, ни во Франции, ни в Англии нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет. Это, я так думаю, – закончил он, – главный пункт, по которому я бы запретил печатание рукописи.
Тут пошли другие замечания, которые даже совестно пересказывать. Наконец, дело кончилось тем, что рукопись объявили запрещённою, хотя мало кто из комитета прочитал рукопись до конца. История почти невероятная и даже где-то подозрительная. Подобную глупость трудно было предположить в человеке. Однако не все же цензоры были глупы до такой степени. Видимо, что-то было у них против Гоголя.
Но кому интриги, а кому похмелье от них. Так, у Николая Васильевича все средства и всё его существование были заключены в этой поэме. Дело клонилось к тому, чтобы вырвать у писателя последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженного труда, отчужденья от мира и всех его выгод. А другого дела он просто не умел делать.