Больная совесть
Шрифт:
В тот же вечер в беседе с приятелями я слышу и от соотечественника моего тоже, что «так жить нельзя». Картину он нарисовал при этом раздирающую; материалу для того, чтобы нарисовать картину раздирающую, у приятеля были полны руки. Но потом как-то так вышло, что в тот же вечер тот же самый приятель мой нарисовал и другую картину, умилительную, с блестящим будущим, ибо и для этой картины материалу тоже у него оказалось в руках довольно много. И обе картины были как будто справедливы… И вот, с легкой руки этого приятеля – пошли мне встречаться коммунары с возможностью довольствоваться и философией копейки серебром, пошли ретрограды, думающие в глубине души, что им бы следовало быть либералами, и либералы, которые, быть может, в сущности и не либералы… Потянулось, словом, что-то вроде ни да ни нет, ни два ни полтора, ни тпру ни ну…
Стало мне скучно.
Поехал я в деревню к приятелю. Здесь, правда, есть кое-что «настоящее», поучиться кое-чему можно, но и сюда уже проникает нравственное «ни да ни нет»… Встретил я здесь пьяного мужика, возвращавшегося с бабой из соседнего села. Баба не давала ему денег на водку; он пристал ко мне и, чтобы угодить, прочитал мне апостол (очень искусно) собственного сочинения,
Пожил я в деревне, показалось мне, что будто бы я заболел, – и вот поехал я будто бы лечиться на одни русские минеральные воды. Здесь в первый же день за общим обедом в гостинице попался бравый мужчина с нафабренными по-военному усами и баками и как-то невзначай проболтался о том, что он послан на минеральные воды одним отделением одной канцелярии [8] для… «изучения народного быта»… Потом, после обеда, я собственными ушами слышал, как этот господин, желая изгладить не совсем удовлетворительное впечатление, произведенное на умы публики) этим известием, отвел в угол одного молодого человека и, держа его за пуговицу, говорил: «Согласитесь сами, что ежели бы это было и так, то есть ежели бы ваше предположение было справедливо, – согласитесь, что гораздо лучше, если это гнусное (и по-моему совершенно справедливо!) дело будет находиться в руках честного человека… Согласитесь, что это так». Но молодой человек, повидимому, не высказывал согласия, по всей вероятности полагая, что гораздо бы было лучше, если бы гнусным занимался гнусный, а честный брался только за честное… «В сущности, – пояснил бравый мужчина, – я сам глубоко презираю ту печальную необходимость… но…» и т. д.
8
…одним отделением одной канцелярии. – Подразумевается «III отделение собственной его величества канцелярии», то есть жандармское управление.
Стал я лечиться, а факты из области «ни да ни нет» всё не прекращались…
V
Из ближайшего уездного города приехал тоже лечиться на воды один монах из благородных; он вел себя солидно, носил окладистую бороду и уединялся от публики с книгой, когда в саду играла музыка. Через два или три месяца он должен был постричься окончательно. (Прислуга его называла «неокончательный» монах.) Нам пришлось жить в одной гостинице; нумера наши были рядом, и потому будущий иеромонах часто заходил ко мне. Разговор шел о духовных предметах; монах рассказывал процесс будущего пострижения, довольно подробно и обстоятельно, мешая его с такими взглядами и мнениями, которые среди духовных разговоров звучали как-то странно… «Не могу жаловаться, – говорил он между прочим, – я пошел довольно хорошо по духовной части… В военной мне не повезло…» – «Вы были в военной?» – «Как же! я два с половиной года служил офицером в – ском пехотном полку принца Карла… Сами знаете, что за жизнь армейскому офицеру… Вознаграждения – грош… а… да, наконец, если бы была протекция… тогда другое дело… я бы, конечно, может быть, и не пошел бы… Но теперь по духовной части у меня есть рука довольно сильная… Настоятель меня любит… кружечный сбор доходит до… все готовое… и, наконец, мне давно хотелось уединения…» Уж и из этих объяснений можно было видеть, в какой мере прочны основания, на которых зиждутся взгляды отца Виктора насчет разных частей, «духовной», «военной» и т. д. Но это еще цветочки… Прямо из окна моего нумера видна была лачуга с вывескою портного и с модными картинками, прилепленными к заплесневелым окнам; бывая у меня, отец Виктор часто посматривал на эту вывеску и часто спрашивал: «Какой-такой это Иван Купидонов, военный, статский и дамский?.. Уж не наш ли это дворовый? У нас был один Иван Купидонов и учился в губернском городе портновскому делу». Оказалось, что этот Купидонов – именно тот самый. Прослышав стороной, что тут близко находится барчук – монах из военных, бывший дворовый явился повидаться. Свидание происходило у меня в комнате. Иван Купидонов, уже пять лет занимающийся своим делом «от себя», успел принять человеческий образ и с большими усилиями делал «рабское лицо» пред барином. Барин все-таки остался доволен. Когда оба они вспомнили прошлое, пожаловались на настоящее, вздохнули по нескольку раз – дворовый стал жалеть и печалиться о барине. «Эх, Виктор Сергеевич, – говорил он, покачивая головой с сделанным рабским лицом, – охота вам было в монахи… То ли бы дело, ежели бы вы были попрежнему… танцы всякие… всё бы себе дозволить могли…» – «Будет, – оказал барин, вздохнув, – натанцевался». – «И без вас есть кому стоять на молитве… А уж костюм бы я вам уготовил – Шармер [9] ! ей-ей! Померяйте, вот сюртучок… (У портного был подмышкой узелок.) Чего вы опасаетесь? Кажется, сукно что на рясе, что в сюртуке один дар божий». – «Так-то так…» – «Так что ж! Гляньте, померяйте-ка». Отец Виктор помолчал и с улыбкой пошел примеривать сюртук. Просто так, примерить только. Я ушел куда-то. Вечером, часов в одиннадцать, ко мне входит Виктор, но уже обстриженный и в статском платье…
9
Шармер – модная портновская фирма в Петербурге.
– Видите, – сразу начал он, – так как пострижения еще не было, то по уставам не возбраняется… по крайней
Сидело недурно.
– Я заказал белый жилет… ведь носят же жилет под рясой; отчего ж их не носить открыто… По крайней мере честно!
За жилетом пошло бритье бороды (на что было взято, однако, докторское свидетельство), нафабривание усов, натягивание перчаток, подыскивание места на железной дороге, не упуская в то же время мысли и о пострижении… Если место выходило, то Виктор Сергеевич говорил: «Хотя я люблю уединение, но уединяться можно и не надевая клобука, не загораживая себя каменными стенами… Бог везде… Да, наконец, велик ли наш кружечный сбор?» и т. д. Если же надежды на место ослабевали – то речь шла примерно такая: «Да почему же вы думаете, что и в монастыре нельзя быть полезным обществу? Лучше же буду я, чем какой-нибудь отставной солдат, постригающийся исключительно ради даровых хлебов и толкующий бедному народу, что сам своими глазами видел дьявола. Во всяком случае я-то уже не скажу этого… Кроме того, предполагаются постройки, и, наверно, будет поручено мне…» Словом, без особенного труда, без особенного соображения по-русски воспитанный ум его мог являться совершенно готовым на всяк час. Он мне показывал письма разгневанных на его поведение родственников и настоятеля. Какое разнообразие взглядов, убеждений! «Ну, что ты мог бы получить на железной дороге, о которой бес вложил тебе в ум? – писал ему настоятель. – много, много, ежели ты получишь триста рублей, но заметь – на своих харчах!.. Дьявол настолько ослепил твой ум, что ты как бы совсем забыл о дороговизне жизненных припасов, тогда как, идя по духовной части, ты получишь помимо кружечного сбора…» и т. д. «Враг рода человеческого (писала ему родственница), которому, без сомнения, принадлежат все содеянные тобою свинства, настолько опутал тебя, что ты уж не в состоянии ясно видеть, что карьера твоя должна ограничиться заботою о душе, молитвою, ибо князь Сергей Андреич, как тебе должно быть хорошо известно, умер два года за границей, а без него, ты очень хорошо знаешь, тебе нет протекции ни в армию, ни в штатскую службу… Молись и проси у бога прощения, зная, что на железных дорогах все места заняты и нигде тебе не дадут ничего…» – Да что же это такое? – воскликнул я, когда однажды почему-то вдруг припомнилось мне все виденное за последнее время. – Где же тут, во всем этом, в этих неокончательных монахах, изучателях народного быта, безбожниках, и проч., и проч., – где тут правда, совесть, могущая в искренности, чистоте и силе потягаться с совестью, например, вышеупомянутого лакея, то слепо верящего в копейку, то слепо идущего завоевать другую веру, когда копейки мало.
Примечания
Впервые напечатано в «Отечественных записках», 1873, № 2 и № 4, в качестве начала непродолженной впоследствии серии «Очерки, рассказы, наблюдения и другого рода отрывки из одних записок».
В очерке отразились впечатления, вызванные первой поездкой Успенского за границу в 1872 году. Успенский поехал за границу как корреспондент «Отечественных записок», для которых он собирался написать в результате поездки серию «Парижских записок». Эта серия, однако, не была осуществлена.
Свои заграничные впечатления Успенский изложил в ряде писем к жене от апреля – июня 1872 года. В этих письмах намечены, а иногда и развернуты более широко те же картины западноевропейской жизни, что и в настоящем очерке, в котором Успенский подвел итоги своим раздумьям, вызванным поездкой.
Успенский выехал за границу вскоре после окончания франко-прусской войны и разгрома Парижской Коммуны. В Германии он наблюдал разгул торжествующей военщины после провозглашения германской империи, в Бельгии – нищету рабочих каменноугольных районов, в Париже писатель оказался свидетелем чудовищной расправы победившей буржуазии над участниками Коммуны и французскими рабочими. Все эти впечатления дали писателю материал для той параллели между западноевропейской буржуазной действительностью и русской жизнью пореформенной поры, которая составляет основную тему очерка.
На Западе Успенский увидел большую, чем в России, обнаженность классовых противоречий, ясное сознание рабочим классом и буржуазией противоположности своих классовых интересов. В России классовые противоречия в 70-х годах еще не выступали с такой же ясностью, как на Западе, в условиях победившего и упрочившегося капитализма. В то время как европейский рабочий эпохи Парижской Коммуны, по выражению писателя, уже знал, «кто его согнул», и это заставляло буржуазию в борьбе с пролетариатом открыто защищать свое классовое господство, в России народ еще не обладал ясным сознанием причин своего порабощения и путей выхода из него, а господствующие классы прикрывали свою хищническую практику «общечеловеческими» фразами. Противоречивость русской общественной жизни порождала то моральное состояние, характерное для различных слоев русского общества, и прежде всего для интеллигенции, которое писатель назвал «больной совестью», – ощущение несправедливости существующего порядка вещей, приводившее, однако, лишь к болезненному самоанализу, к внутреннему разладу и колебаниям, а не к действиям, освещенным сознательной передовой мыслью.
В очерке отчетливо проявился реализм Успенского. Писатель сумел понять противоречивость капиталистического развития и в то же время остаться свободным от идеализации патриархальных пережитков, от свойственного народникам отрицания исторической прогрессивности капитализма по сравнению с крепостничеством.
Мысли, изложенные в «Больной совести», получили дальнейшее развитие в печатающихся в настоящем томе очерках «Из памятной книжки» (1875) и «Заграничный дневник провинциала» (1876). Во всех этих очерках о западноевропейской жизни Успенский во многом предвосхитил направление той революционно-демократической критики экономического строя и политической жизни буржуазных стран Запада, которую через несколько лет после Успенского дал Щедрин в очерках «За рубежом» (1881). Однако Щедрин сумел гораздо более трезво, чем Успенский, описать и те явления, которые сближали западноевропейскую и русскую действительность и свидетельствовали о повороте России после реформы на капиталистический путь развития.