Больно берег крут
Шрифт:
— Откуда знаете? — спросил глухо.
Девчонки, угадав добрую перемену в настроении Фомина, мигом приободрились и, перебивая друг дружку, заспешили с объяснением:
— Мы пишем историю нефтяного Турмагана…
— И фотовыставку сделали…
— Там ваша фотография…
— У вышки, а в пригоршнях нефть…
— И в ней небо и буровая отражаются…
Они что-то еще говорили — наперебой, упоенно и громко, но Фомин уже не слышал их: он провалился в прошлое и оказался на небольшой таежной поляне. Они вырубили ее своими руками, в дремотно-угрюмой кедровой гриве. Рубили кедрач весной, когда монтировали Р-69. «Поаккуратней, ребята! — покрикивал Фомин рубщикам. — Это же кедр, золотое дерево. Без крайней нужды не троньте». Оттого и получилась полянка махонькой и круглой, как пятачок. Срубленные деревья
Двое суток готовили Р-69 к испытанию. Двое суток метались осипшие, заросшие щетиной испытатели и буровики. Это была не первая, не десятая, а может, сто первая скважина, которую пробурил в Сибири Фомин, но как и от самой первой, как от любой из этих ста, от Р-69 ждали нефтяного фонтана. Ждали неистово, верили свято, и чем меньше минут оставалось до прострела пласта, тем раздражительней делались люди.
Скважина громко и яростно плюнула мутной водицей и стихла. И вмиг постарели, омрачились лица буровиков, разом проступили на них переутомление и бессонница, кто-то ругнулся зло, кто-то полез за куревом, а иные молча и скорбно отвернулись от фонтанной трубы и медленно, тяжело двинулись к балкам. Тут и реванул фонтан. Маслянисто-черной, огромной и яростной струей ударил в заснеженный кедр, и тот сразу из темно-зеленого стал черным, и снег вокруг напитался чернотой, осел, и черная гремучая река заплескалась на дне глубокого распадка.
Что орали они? — Фомин не смог припомнить. Да и не слышно было слов. Сбежались в кучу, облапили друг друга и пошли по кругу, приплясывая и выкрикивая всяк на свой лад…
Его вернула к действительности тишина. Девчонки молчали, глядя на Фомина с пугливым удивлением. Он виновато улыбнулся.
— Садитесь-ка со мной чаевничать.
— Что вы.
— Спасибо.
— Нам пора.
— Никаких отговорок! Попьем чайку, покумекаем и решим. Проходите к столу. Берите из шкафчика чашки…
По его указке девчата нашли посуду, печенье, конфеты и уселись тесно, чуточку смущенные, чуточку довольные, чуточку взволнованные. По его команде самая бойкая принялась разливать чай, и пока она проделывала это, подружки освоились, захрустели печеньем, выбрали повкусней конфеты.
И, глядя на них, светло и счастливо улыбался буровой мастер Ефим Вавилович Фомин.
3
Дом культуры открыли в день пятидесятилетия Октябрьской революции и назвали его «Юбилейный». Высокие стеклянные стены, длинное многоступенчатое крыльцо из цветной керамической плитки, дугообразный козырек навеса над ним — все было необычным для Турмагана. За прозрачными стенами «Юбилейного» проводились городские торжества, слеты, конференции, совещания. В свободные от заседаний дни там состоялись концерты заезжих артистов или художественной самодеятельности, танцевальные вечера, фестивали, смотры. Теперь в нем собралась молодежь на заседание клуба «Ровесник».
Только ступив на ярко освещенную сцену и глянув в переполненный зал, Фомин понял, какую глупость совершил, согласясь явиться на эту встречу. Ищущим, растерянным взглядом обстрелял довольные, скучающие, дерзкие, насмешливые молодые лица, силясь отыскать хоть одно знакомое, и не отыскал. Он был один в этом неведомом, чужом море, боялся его, не понимал и за то на него сердился. Поразило обилие бородатых длинноволосых парней в необычно ярких, немужской расцветки рубахах со множеством ненужных застежек, карманов, нашлепок на рукавах и даже с пестрыми платками вокруг шеи. Он привык видеть подле себя иных парней: в брезентовках и ватниках, потных, усталых, сосредоточенно-деловых, а тут… «Малина какая-то. На черта я приперся? Осел! Не хватало, чтоб обсмеяли эти…»
Все больше расстраиваясь, досадуя и негодуя, Фомин вполуха слушал слова ведущего. С трудом уловил, что в программе сегодняшнего заседания клуба встреча с «прославленным первопроходцем, отомкнувшим нефтяные подземные клады Сибири, буровым мастером…», потом просмотр кинофильма (название прослушал), зрительская конференция по нему
Он стоял на краю сцены, будто на самой кромке глубокой пропасти, еще миг, еще шаг — и полетит, больно ударяясь об острые выступы и грани камней, царапаясь и кровянясь, и чем ниже, тем все быстрее будет падение, и, наконец, с размаху, с силой врежется он в каменную россыпь на дне и превратится в мертвый мокрый и красный комок. Сердце, разбухнув от страху, колотилось под самым горлом, болезненно и гулко, а кровь гудела в голове колокольным медным гулом, и не хватало воздуху.
Раскаты аплодисментов пошли на спад и вдруг стихли. И эта резко упавшая неправдоподобно густая тишина подстегнула. «Пора», — скомандовал он себе. Лизнул сухим языком обескровленные, твердые губы и заговорил:
— Вот только сейчас. Здесь. Когда вас увидел. Я понял, что сглупил, согласясь прийти сюда. Какой из меня краснобай? И четырех классов не кончил, когда отца кулаки порешили. Мать с четырьмя осталась. Я — старший, а мне — четырнадцать. Пришлось маме надевать суму и с протянутой рукой по миру…
Тут он увидел мать. Сколько лет не видел ее во снах даже, и вдруг увидел. До того явственно, что задохнулся. Траурный, вдовий плат по самые брови. Застывшее, словно из серого камня высеченное лицо. Холодный отрешенный посверк больших немигающих глаз. На руках завернутый в холстину меньшой, в юбку вцепилась пятилетняя сестренка, а старшенькая Настена уже все понимает и потому отстает и готова кинуться прочь со стыда. По обеим сторонам дороги скачут, кривляясь, мальчишки, недавние Ефимовы дружки, вопят: «Побирушки! Побирушки!..»
Пропало видение, а боль в груди осталась. Дрожали, кривились губы, горячие слезы заволокли глаза, и, чтобы не расплакаться, он умолк. Прихватил зубами непослушную губу, тискал кулаки и — ни звука. Предательская слеза все-таки сползла с ресницы, пришлось небрежно смахнуть ее пальцем. «Этого только не хватало. Как баба». Скрипнув зубами, попробовал открыть рот и понял, что если скажет сейчас хоть слово, по-настоящему расплачется.
Бездыханная, горестная тишина примяла зал: ни шороха, ни вздоха не долетало оттуда.
Глубоко-глубоко вдохнув, Фомин разлепил наконец губы и медленно по слову заговорил.
Волнение спадало.
Спазма отпустила горло. Высохли глаза.
Ожили, обрели живой цвет губы.
А когда рассказал, как приняли его на буровой, как дважды сбрасывались буровики, чтоб помочь матери и на те рабочие рубли она купила хату и корову, в зале вдруг полыхнули такие яростные аплодисменты, что у Фомина снова намокли глаза. Но теперь, уже не таясь, он вынул из кармана носовой платок. Парни и девчонки разом стали несказанно близкими, родными Фомину, и он взял их, всех сразу, за руки и повел за собой по жизни, которая лежала у него за спиной. Он провел их сквозь голодное, смертельное кольцо фашистского окружения, вместе с ними потом пятился до Волги, вместе штурмовал неприступную гору Будапешта, вместе томился в госпитале, слушая рассказ геолога Копелева о невидимке-нефти, которой пропитана сибирская земля. Ни на шаг не отставая от него, они высадились в сорок восьмом на глухом иртышском берегу и стали мастерить первую буровую, для которой не хватало даже обыкновенной проволоки. Они тоже слышали, как к балкам подходили волки, пугая лошадей — единственный транспорт первопроходцев тех лет.