Большаки на рассвете
Шрифт:
Грязные, заляпанные жижей, влетели в избу Казимераса парни: Альгис, Феликсас, Альбертас. Сущие дьяволы, пихают в рот что попало. Один недоваренную кость прямо из горшка выудил, другой краюху хлеба схватил и снова в поле — ищи свищи.
Все в деревне знают, что было у Казимераса еще двое детей — лежат в сырой земле. Близнецы. Пранукас и Стяпуте. Даукинтене частенько произносит вслух их имена. И так получается, что они здесь, в избе. Голодные, чумазые, оборванные, снуют они вокруг хлопочущей у печки матери — еще не высосали последних капелек молока. Их рты вечно алчут хлеба, их глаза всегда ищут маму…
Геновайте вытирает со стола. Запах настурций и георгин. Багрянец осеннего яблока. На щеках играют ямочки. Ни одна девушка в Ужпялькяй так целомудренно не думает о помолвке, женихе и белой фате, как она, Геновайте. Голос у нее такой, словно
Другие двери открывать не стоит. Все избы здесь спроектированы одинаково. Безымянные архитекторы строили их, применяя все на глаз, из глины, собирали из бревен и камней с единственной целью, чтобы было где приклонить голову. Главное в каждой избе — печь; напротив нее — двери с почерневшим жестяным покрытием, с одинаковыми выгнутыми ручками — серийное производство кузнеца Кайнорюса. Печь разделяет избу на две половины — спальню и кухню. Такие избы у всех Даукинтисов, только изба Криступаса — с половицами, с потолком, выложенным узенькими, красиво обструганными дощечками, с перегородкой. Остальные избы — более или менее удачные вариации этого проекта.
Все Даукинтисы причисляют себя к середнякам, а Визгирда даже считает себя хозяином позажиточней: у него всего девять гектаров, но земля лучше, чем у других. Визгирда все предусмотрел, все подсчитал, даже цену каждой ольховой доски… Крепнущие с каждым днем скупость и бережливость были первым залогом его успехов. И на земле Даукинтиса он высмотрел несколько участков, из которых можно было бы выжать и побольше.
А вот к какой категории причислить Малдониса, один бог знает — двадцать пять гектаров у него. Правда, большую часть составляют сосняки, песчаники, болота. А Ужпялькис, а Диржис? Диржис хоть добровольно все отдал. («Такова, видать, божья воля», — только и сказал.) К какой категории отнести кузнеца Кайнорюса? А ведь этих категорий всего три: бедняк, середняк, кулак. Но и кулаками не всех назовешь, даже тех, кто вроде бы и соответствует, да и в середняки не каждого запишешь, даже того, кто считает себя таковым.
Несколько суток не спавший, не евший, охрипший от табачного дыма Бернарделис рисовал подробнейшим образом карту апилинки, одному ему понятными знаками и числами отмечал каждую пядь земли, все меряя, взвешивая, пользуясь еще и другими мерками, не только теми, которыми собирался мерить, нарезать и делить землю Юодка. Бернардас из кожи вон лез, чтобы учли его предложения, замечания и сомнения. Хотя секретарь апилинкового совета Барткус был довольно терпеливым человеком, склонным во все вникать, — он долго изучал огромную замусоленную карту, которую Бернардас разложил на столе, слушал, кивал головой, кое-что понимая, кое-чего никак не понимая, кое с чем соглашаясь, — но и у него лопнуло терпение от слишком пылких доказательств Бернардаса.
— Ну чего ты мне все этого Казимераса суешь? — спросил он Бернарделиса. — И Ужпялькиса? Что означают твои восклицательные и вопросительные знаки?
— Казимерас наш человек, а Малдонис не наш, я только из-за мальчонки его тут отметил, — склонившись над своей картой, поспешно стал объяснять Бернардас, но Барткус и Юодка прогнали его.
— У нас свои головы на плечах.
— Только таких нам не хватало! — возмущался Барткус. — Бернарделисов! Жизнь есть жизнь, а Бернарделис всегда останется Бернарделисом, — доказывал он Юодке после ухода Бернардаса и все же нет-нет да поглядывал на разложенный на столе огромный, замусоленный лист бумаги. — Надо же столько терпения иметь, даже избы разрисовал! А это что? Деревья… ульи… тропинка… Мы что — пчельник собираемся создавать?! Кому это все нужно? Перво-наперво надо трутней выкурить, а потом, глядишь, и пчелы слетятся. Как он этого не понимает?!
— Ему позарез хочется быть справедливым, — заступился за Бернардаса Юодка. — О нем даже там, в деревне, легенды ходят. Нынче в какой двор ни заглянешь, только и слышишь: Бернарделис говорил… Бернарделис смотрел… приходил… согласился… он видел… разрешил… обещал… я ему говорил… Чуть что, все хватаются за Бернарделиса, за его спину прячутся, как за стену. Даже кулаки, и те хватаются за Бернарделиса, как утопающий за соломинку.
— Это не беда: с кем, с кем, а с кулаками ему и впрямь не по пути, — хмуро бросил Барткус.
На следующий день в волость пригласили Казимераса, Константене, Накутиса: в Ужпялькяй организуется колхоз, Константене
Родом она была из здешних мест, росла в семье портного, убогие деревца и избы, раскиданные на этой земле, еще с детства глубоко врезались в ее память, которая хранила и студеные петербургские рассветы, и позолоченные, сверкающие на морозном солнце купола церквей… Она ни на минуту не могла забыть Россию, Петербург — и эти названия в ее устах приобретали какой-то особый специфический привкус.
Теперь, когда в Ужпялькяй организуется колхоз, Константене изо всех сил рвется к власти. Она всегда чувствовала свое превосходство над односельчанами и даже мечтать не могла о более подходящем моменте, чтобы проявить свои способности. Пусть она будет председателем, никто возражать не станет.
Накутис, коренастый, с жесткими черными усиками, в кожухе — тоже свет повидал, кажется, воевал с австрияками, Босния и Герцеговина у него с уст не сходят, — так вот Накутис будет ведать финансами, потому что грамоте учился, знает больше, чем другие. Анупраса Константене собирается в скотники определить — бывший батрак, работяга, хотя он и не молод, может еще полтелеги потянуть, лучшего не найти. Что с того, что Бендорелис криком кричит: нет, не делайте его скотником, я видел, как он сено в кормушки пихает, как лошадь ударил только за то, что посмотрела на него. Наивный человек этот Бендорелис — на скотном дворе сила требуется. Взять, к примеру, Казимераса. Приволок его Бендорелис в волость, а Казимерас все пятится, ежится, как перепуганная птаха, все поглядывает на Бендорелиса, словно молит о заступничестве или помощи, будто его в какой заговор хотят втравить, ни с кем по-людски договориться не может, был ведь у него Бендорелис, и, видать, по душе ему пришелся, потому как угощал его Казимерас от всей души, но как следует договориться с ним не смог, о чем-то умолчал, что-то утаил. Не поймешь его. Да теперь уж и поздно. Теперь никто, даже Бендорелис, ему совета не даст.
— Ты будешь бригадиром, — говорит Барткус.
Казимерас пятится к дверям, обеими руками нахлобучивает шапку, глядя с обидой на Бернардаса, потом на свояченицу (баба ему приказывать будет!), потом на Накутиса — тот стоит, как каменный, слова лишнего не скажет, только кивает головой и молчит, уткнув подбородок в жесткий суконный воротник — такой бы и полками командовать смог. Как ночь, темен, неясен Казимерасу этот человек, хотя и сосед, под боком живет, только вот о чем думает, никогда не поймешь. Уж очень много он мнит о себе, никого к себе близко не подпускает, от каждого его движения так и веет холодом. И такого человека они счетоводом назначают! Жаль, с Бернардасом я об этом не поговорил, думает Казимерас, не предвидел, не ждал, и как только Накутис к власти пролез, а что если Бернардас… Нет, не может быть.