Большая родня
Шрифт:
— Что-то достал в лесах?
— Малость нашел. А как увидел одинокую нашу, советскую, пушку — верь, душа перевернулась. Аж слезы на глаза набежали. Как сирота на сироту смотрел на нее…
Еще, в полузабытьи, Федоренко слышит сердечную боль, которая так беспокоит его этими днями, слышит глубокое надоедливое неудовольствие и беспокойство.
«Так и думаешь с дедом самогон пить до конца войны».
Ох, и дед. В самую цель попал. Нет, он больше не может ждать, пусть Григорий выздоравливает, а он хотя бы местность хорошо изучит, по лесам еще полазит.
Весь овин пахнет свежим лесным
Петр тихо вскочил из засторонка [116] .
— Куда так рано? — с подойником идет к корове Мотря Ивановна. Утренний сон освежает ее загорелые увядающие щеки.
116
Засторонок — боковое место, отделение в кладовой, сарае, амбаре и т. д. для хранения чего-нибудь.
— Думаю в лес пройтись. Если задержусь — не беспокойтесь.
В лесу Петр из глубокого тайника, веющего предосенней прохладой, достает обмотанный плащ-палаткой автомат, вправляет диск; острым недоверчивым взглядом обводит чернолесье. И вдруг стало легче, подобрело сердце бойца. Он осматривал этот странный закоулок с горделивыми дубами, широколистыми округлыми кленами, певучими липами, будто никогда не видел леса. Жадными, затяжными глотками пил настой и напиться не мог, а мысли несли его на легких крыльях в те времена, что больше не вернутся к нам, только воспоминанием повеет от них, как девичий платок в минуту прощания.
И захотелось дотянуться до далекого города, где покинул он, старый холостяк, говорун и романтик, ироничную чернявую девушку, которая чуть его с ума не свела, пока не сказала нескольких заповедных слов. И припомнилось детство, когда он с отцом, старым лесорубом, гонял крепко скрученные ужвой [117] плоты по Десне и Днепру.
— На большую реку выплываем, сын, — всегда снимал шапку, когда светлые волны Десны братались с темными днепровскими. И умирая в звонкой сосновой хате, отец завещал ему:
117
Ужва — веревка из лозы.
— На большую реку выплывай, сын. Род наш честный, работящий не оскверни. В том и сила человека, когда совесть у него чистая, не оскверненная.
И он так ясно увидел перед собой своего отца, что даже показалось — ветер тронул его седую, горделиво посаженную на широких плечах голову.
«Может легче было родителям говорить о широких реках, потому что и мерило у них было уже, и жизнь раньше не такими сложными и разнобойными дорогами шла. Но нелегко и им было воевать, зарабатывать обагренные кровью кресты и за Цусиму, и за первую империалистическую. Так неужели он не дотянется до своей реки, пусть не бушующей и полноводной,
Шумит чернолесье, приглушает его шаги, но не может унять стук сердца.
Еще далеко от дороги он слышит, как в лесной гул вплетается другой, сердитый, урчащий. Серым луком выгибается шоссе, а по нему пролетают мотоциклы, танки, машины, и все чужое, и все такое, что только удручает глаз, сжимает душу тоской и злобой.
Как долго, до одурения, тянется день. Уже несколько раз хотел ударить по одиноким мотоциклистам, но не хватило смелости застрочить средь бела дня на большаке.
«Жизни побереги раз, и оно тебя побережет семь раз» — успокаивал и оправдывал себя переиначенной поговоркой и смотрел на дорогу до резкой боли в глазах.
Под вечер начало затихать шоссе, а когда на деревья налегла темень, Петр ближе подполз к кювету.
Поднимая море пыли, тяжело проехало несколько семитонных машин, а потом из-за поворота выскочила одинокая легковая.
Прицелился и не заметил, как затрещал автомат, только тело так задрожало, будто всеми косточками пересчитывало каждый выстрел.
Машина на миг остановилась, потом очумело крутнулась, вскочила в кювет и перекинулась, крутя колесами. Надо было бы броситься к ней, захватить что нужно, но Петр мчит в лес, бежит, бежит, зачем-то петляя между деревьями. Теперь он ясно ощущает, насколько тяжелее бороться одному, чем пусть с одним, двумя товарищами.
Пройдя несколько километров, уже может спокойнее порассуждать и даже посмеяться над собой: «Это называется марафонский бег или драп без остановки. Тем не менее на первый раз и то хорошо».
Возле хутора он уже совсем оживает и, вваливаясь в овин, со смехом хвалится Григорию.
— Как ударю я из автомата раз, как ударю два — немцы из машин, и кто куда, как рыжие мыши. Прямо тебе марафонский бег устроили или драп без остановки.
— Счастливый ты, — позавидовал Григорий.
— Ну, счастья такого на нас обоих с головой хватит, — великодушно расщедрился. — Скоро вдвоем пойдем. Веселее будет.
Через неделю ночью товарищи отправились лесами к шоссе. Не успели они удобно примоститься между деревьями, как в тумане заурчал мотор и заорали пьяные голоса. Запыхавшийся грузовик, увеличиваясь в глазах, возникал из клубков сырого мрака. Григорий первый ударил по кузову. Еще миг грубый отголосок песни висел над стоном и затих, растерзанный дикими воплями. Из набитой машины, топча убитых и раненных, начали вываливаться солдаты. И когда шоссе зашипело молниями трассирующих пуль, Федоренко и Шевчик быстро спустились в котловину, побежали к хутору.
— Как марафонский бег? — тяжело дыша, радостно спросил Федоренко и изумился, что не увидело просветления у товарища.
— Не нравится, — насупился Григорий.
— Тело обмякло, болит? — сказал с сочувствием.
— Не тело — душа ноет. Чего это мы должны убегать, а не враги наши? Хочу, чтобы одно слово «партизан» бросало их в дрожь, смывало краску с лица, чтобы не пели, а стонали и трусились, едучи дорогами.
— Много потребовал ты за один раз.
— Много или мало — не знаю, а у зайца не раз придется набирать взаймы ног, если будем только вдвоем воевать.