Большая родня
Шрифт:
Вечером ребята узнали, что на шоссе подорвалась машина с фашистами. Убиты шофер и четверо солдат.
— На мой счет запишем трех фрицев, а на твой — двух, — твердо решает Степан. — Тебе, может, жалко половину фрица? — говорит таким тоном, который исключает всякие возражения.
— Нет, не жалко.
— То-то и оно. Старшинство надо понимать!
XLІІІ
Спешила Соломия и дух затаивала. Не чувствуя, как били по голове, в лицо мокрые от тумана кусты, безлистая ракита, ветви деревьев.
«А что если нет? — аж отбросило назад. — Нет, нет! Есть мой отец!» — видела в воображении его возле ульев, одинокого, опечаленного.
Пот большими каплями выступал на лице, посолил зашершавленные губы и теплой росой падал на землю. А внутри то вспыхивал жар, то растекался холод.
Она сейчас забыла обо всем, только инстинктивно ощутила, что кто-то идет следом, ибо в воображении, молниеносно сменяя друг друга, проносились картины детства, юности — все, связанное с образом отца. Она даже слышала, как пахнут пергой его шершавые, почерневшие пальцы, как веет табаком от седой, аж позеленевшей бороды.
Чуть не ударилась грудью о жерди, которыми огораживали лесной сад, и остановилась, чтобы хоть дух перевести. Разве же не она приезжала сюда за яблоками, грушами? Разве не здесь ее первые опыты налились теплым соком и закрасовались плодами, как новогодняя елка? Вот и черешня темнеет, с которой когда-то падала на росистую траву. Еще немного пробежать по тропе, и раздастся лес, огибая широкими крыльями просеку. И подсознательная боязнь вдруг сыпнула кусочки льда за спину. Бегом вперед.
— Ой, — опускает платок на плечи и, слыша приток недоброй дурноты, отяжелевшей рукой неумело расстегивает блузку. А пальцы невольно ударили по сырой деревянной крыше улья. Встревоженный пчелиный гул обрадовал ее. Стремглав бросилась в хату, едва обрисовавшуюся между деревьями. Несколько раз нажала на щеколду, и железо гулко зазвенело в сенях — видно, там стояли пустые бочки.
Как долго тянется время! Ее сердце чуть не выскочит из груди, а лицо вдруг начинает стягиваться. Еще раз бряцает щеколдой, и тотчас открывается домашняя дверь.
— Кто там?
Слышит такой знакомый голос и, захлебываясь от волнения, едва проговаривает:
— Это я, отец. Соломия ваша. Ой, папочка!
— Дитятко мое! — забилось в сенях. Отворяется дверь, и она млеет на отцовской груди, ощущая, как на нее ароматным дождем посыпалась борода.
— Соломия! Доченька! Жива? Здорова? — тянет ее в хату и снова целует, по-стариковски мягкими губами.
— Жива! Здорова! — и слезы срываются с ее глаз, как недавно срывался пот с лица.
— А я уж тебя, доченька, было похоронил, как узнал через Дмитрия Тимофеевича, что фашисты перерезали дорогу. За кручиной места не мог себе найти.
— Где теперь Дмитрий Тимофеевич?.. Ой, папочка, родной! Соскучились ли так по мне, как я по вам?
— Еще спрашивает! — И она впервые видит слезы на его глазах, морщинах, бороде. — А Дмитрий Тимофеевич в партизанах. Раньше
— Вот молодчина! — восторженно вскрикивает. — И уже что-нибудь сделал его отряд?
— Куда твое дело! Ворочают миром ребята, аж земля гудит. Увидишься с ним.
И Соломия только теперь вспоминает про Михаила, бьет себя рукой по голове:
— Отец, у нас никого нет?
— А кто же может быть?
— Тогда ждите сейчас гостя! — и стремглав выбегает из дому, бежит к ульям и попадает просто в объятия командира.
— Ой! Это вы, Михаил Васильевич!.. Просим в хату! Извините меня. Отец живой!.. Ой, какой я глупой стала… Голова кругом идет.
«Какая она хорошая!» — крепко вбирает в себя медовый дух, льющийся из сеней в осеннюю ночь. Придерживая Соломию за руки, Созинов тихо ступает на порог.
От волнения девушка даже не замечает, что ее пальцы сжимают пальцы командира.
— Просим в хату, — приближается к нему Марк Григорьевич. — Притомились, в лесах блуждая?
— Не путешествие, а бездеятельность притомила, — Михаил осторожно и почтительно здоровается с пасечником.
— Так для вас у нас найдется работа!
— Пасеку стеречь?
— Нет, трутней выкуривать.
— Что-то у вас есть на примете? — радостно схватывает намек.
— Конечно. А пока — по небольшой и отдыхать…
Еще сквозь сон он слышит возню Соломии у печи, и смех, и счастливый голос Марка Григорьевича.
— Вставай, парень, горячие блины есть, — отворяет половинку дверей старый пасечник.
— Есть вставать! — широко улыбается и жмурится от солнца, которое брызгами обмывало оконные стекла. — Так когда начнем трутней выкуривать?
— Не терпится?
— Не терпится.
— Подожди немного… Денек какой сегодня хороший. Не вы ли его с собой принесли?
— Соломия вам его доставила.
— А она может, — смеется Марк Григорьевич. — Она у меня как веснянка.
После завтрака, когда Марк Григорьевич вышел из дому, Соломия сообщила:
— Везет нам пока что, Михаил Васильевич. Командиром партизанского отряда в этих лесах бригадир нашего колхоза. Энергичный человек.
— Неужели? — радостно посмотрел на девушку.
— Так отец сказал. Пойдем в партизаны?
— И ты пойдешь?
— А как же может быть иначе? Или по-вашему, буду ульи стеречь? — удивилась и оскорбилась.
— Нет, трутней выкуривать, — вспомнил слова пасечника, засмеялся.
Темны, шелестливы и таинственны осенние ночи в лесу. Тревожно поют над тобой раскачивающиеся верхушки, а земля отзывается сонным вздохом опавшей листвы. Страшно ухнет сова, мягко, как тень, шелестя бархатными крыльями, и смертельный вопль зайца, похожий на плач грудного ребенка, разнесется над землей. Сквозь волокнистые тучи пробьется юнец и снова, темнея, закутается в черное тряпье. Временами ветер от лесного озера донесет полусонное утиный кряканье и грустное кергиканье белогрудых кажар.