Больше никогда не спать
Шрифт:
Я сжимаю фотоаппарат в руках, как пастор — свой молитвеник, и подхожу к Квигстаду ещё на шаг.
— Это озёрная форель, — объясняет Квигстад, указывая на рыбу. — Краснопузик. Гораздо больше, чем другая, речная форель.
Я тоже хотел бы что-нибудь ему сказать, но мне ничего не приходит в голову. Квигстад из таких людей, у которых хочется спросить: «Что ты, собственно, обо мне думаешь?» (хотя кто же на самом деле задаст такой вопрос?), но тебе кажется, что он на это скажет: «Абсолютно ничего» (хотя кто же на самом деле так ответит?).
Подходит Миккельсен, и мы втроём идём обратно к палаткам. Миккельсен забирает у Квигстада ветку с рыбой и говорит:
— Неудивительно, что основатели великих
— А что так, почему? — спрашиваю я, просто любезности ради.
— Изо всего того, что происходит на Земле, жизнь под водой лучше всего скрыта от наших глаз. В подводном мире мы не хозяева. Поэтому подводный мир — это самый яркий символ потустороннего. Небо отражается в воде. Изо всех людей рыбак знаком с миром воды лучше всего. Он вылавливает оттуда неведомых существ, он погружается туда, когда терпит кораблекрушение. Поэтому все великие пророки — рыбаки.
— И пропойцы, — говорит Квигстад. — Когда будешь писать исторический трактат, не забудь об этом упомянуть.
Вернувшись к палаткам, он садится на землю и начинает чистить рыбу огромным ножом, таким же большим, какие носят лопари. Арне сворачивает сеть, Миккельсен варит кашу на примусе, а мне опять нечего делать. Наверное, лучше и вовсе не пытаться им помогать — слишком велик риск оказать в конце концов медвежью услугу. Они уже десятки раз ходили в такие походы и точно знают, как нужно всё делать, в любом случае, знают, как они хотят всё это делать. Если я буду навязываться с помощью, они из вежливости не смогут отказаться, но про себя подумают: «Сколько времени теряешь с ним на всякие объяснения, и всё равно я справился бы гораздо быстрее, потому что он-то в этом деле совсем новичок».
Хорошо ещё, что они ни словом не упоминают о моих вчерашних ножных ваннах. Впрочем, у них нет никакого права жаловаться. Я никого не задержал. Рюкзак я не промочил, а о боли в коленях даже не заикаюсь. Чтобы всё же хоть чем-то заняться, я иду к палатке Арне и достаю из рюкзака блокнот. Я перечитываю свои вчерашние записи, кое-что добавляю. Собственно, никаких наблюдений, из которых могла бы вырасти новая теория, я пока не сделал, и ничего, что могло бы свидетельствовать в пользу смелой гипотезы Сиббеле, тоже не видел. Я чувствую слабость в желудке — это просто от голода?.. От запаха керосина, пригоревшей каши и жареной рыбы?.. Между делом я думаю о том, где, собственно, проходит грань между научной работой и всем остальным. Если ты ищешь нечто, чего ещё никто не обнаружил, но в конце концов и сам ничего не находишь — можно ли назвать это научными занятиями, или это всего лишь невезение? А может быть, отсутствие таланта? Мною снова овладевает зловещий страх: что, если я вернусь домой ни с чем? Всего лишь с парой плёнок красивых фотографий, которые приятно посмотреть в кругу семьи? И без каких-либо результатов? Без того, что могло бы произвести впечатление на Сиббеле или Нуммедала.
— Breakfast ready! — кричит Миккельсен.
Я возвращаюсь к остальным.
Всё отчётливее я понимаю, что Квигстад постоянно подшучивает над Миккельсеном.
Я ни разу ещё не видел, как Миккельсен смеётся, к тому же у него совершенно неподходящее для этого лицо. Его желеобразное тело с трудом удерживается в своей серовато-белой, поросшей жёлтым пушком оболочке. Руки толстые и дряблые, как у арфиста. Удивительно, что он так хорошо со всем справляется; и если бы не его сапоги, не старая шляпа без полей, которую он никогда не снимает, не его грязная клетчатая рубашка, в это было бы вообще невозможно поверить. А он может поднять любую тяжесть, и без труда делает самые опасные прыжки.
На террасе кафе, прилично одетый (голубой пиджак, фланелевые брюки), он выглядел бы в точности как любимый маменькин сынок, сладкоежка, тратящий б'ольшую часть
Квигстад, разумеется, не говорит ничего такого, что могло бы побудить Миккельсена показать, на что тот способен. Но когда что-нибудь рассказывает Миккельсен (а это бывает очень редко), Квигстад непременно начинает с ним спорить.
— И всё-таки, — говорит сейчас Миккельсен, — никто не сможет опровергнуть существование бога, создавшего мир.
— Количество утверждений, которые никто не может опровергнуть, бесконечно, — констатирует Квигстад. — Как количество способов, которыми нельзя расщепить атом. Это ни о чём не говорит.
Я ем рыбу грязной вилкой с грязной тарелки. Рыба так восхитительно вкусна, что я готов произнести в честь неё целую речь. В первый раз в жизни я понимаю тех философов, что стремятся назад к природе! Я счастлив. Вкус рыбы так благороден, и она такая свежая, какой не раздобыть ни в одном городе мира ни за какие деньги. Кроме сети, в которую она попалась, спичек, которыми разожгли костёр, сковородки и маргарина, эта рыба не имеет ничего общего с цивилизацией. Теперь я понимаю, почему негры и индейцы никогда не ломали голову над тем, как бы изобрести холодильник или миксер, и не могу больше смеяться над кающимися проповедниками, которые считают цивилизацию коллективным безумием. Нет ли поблизости какого-нибудь лопаря? Я с радостью бросился бы ему на шею. Я понял, насколько он богаче нас.
— И всё же, — запинаясь, говорит Миккельсен на ломаном английском, — всё же вселенную, должно быть, создал бог, потому что все народы верили во что-то подобное.
— И что это доказывает?
— Что люди не могут оставить это без объяснения.
— Да ладно тебе. Это доказывает только то, что люди довольствуются такими объяснениями, которые ничего не объясняют.
Арне дёргает меня за рукав и говорит:
— Слушай, слушай. Великий Квигстад оседлал своего любимого конька!
— Смотри, приятель, — продолжает Квигстад. — Вот, например, один важный вопрос, которого для всех этих богов как бы и не существует: это сырьё. Возьми Эдду, или всё, что угодно. Снорре Стурлусон рассказывает, что вначале были созданы Нифльхейм и Муспелхейм. Из чего? В Эдде не написано, и не надейся узнать это у Снорре. Между Нифльхеймом и Муспелхеймом зияла гигантская пропасть Гиннунгагап, где холодные потоки из Нифльхейма обращались в лёд. Из Муспелхейма на лёд сыпались искры, и так, от совокупления огня и льда, произошёл двуполый великан Имир.
Я отлично всё это себе представляю, нет проблем. Но откуда всё это взялось — об этом Эдда умалчивает. Имир заснул и вспотел во сне. Так из его левой подмышки возникли мужчина и женщина.
— Дальше всё понятно, — говорю я. — Как только появляются мужчина и женщина, о дальнейшем развитии событий каждый может догадаться сам.
— Это тебе только так кажется. Одна нога Имира совокупилась с другой, и появился Бор. Бор, ну, знаешь, тот, что зачал с великаншей Бестлой трёх сыновей: Одина, Вили и Ве.
— И всё-таки, — говорит Миккельсен, — все эти абсурдные легенды нисколько не мешают нам предположить, что существует бог, который создал вселенную. Бог — великий математик, так сказал сам Эйнштейн.
— Эйнштейн сказал — математик, а Снорре Стурлусон сказал — потные ноги. Это только показывает, что каждый говорит о том, в чём разбирается сам. А на то, чтобы объяснить происхождение сырья, ещё не отважился даже самый безумный дервиш. Они умеют только рассказывать, что тот или иной бог из этого сырья сделал.