Болшевцы
Шрифт:
— Оно и видать, кто к чему с малолетства приучен, — нередко «пошучивали» вольнонаемные из числа тех, кто побаивался производственных успехов воспитанников.
А дома у окна, тесно заставленного цветами, стояла пышная, сияющая никелированными шариками кровать; скрипка, в руках Малыша звучала все уверенней, и от этого хотелось Нюрке чувствовать себя самостоятельней и крепче. Но мысли о долге, выросшем в связи с покупкой кровати до четырехсот рублей, и незадачливая работа наводили тоску. В один из таких приступов тоски она едва удержалась от соблазна напиться пьяной, но она знала, что вся коммуна смотрит на их жизнь —
— Мещанимся мы с тобой, Нюрка, — сказал он однажды.
В комнате стояли сумерки ранней ясной весны. Нюрка легла на кровать и стала думать о том, что наступает второй год ее жизни в коммуне, о том, что сказал Малыш. За это время она многим переболела, добилась благополучия. Теперь у нее есть вот эта комната, семья, спокойствие за завтрашний день. А все-таки, может быть, прав Малыш? Что если в один из дней Сергей Петрович скажет ей при всех:
— Что же, Нюрка, и замуж вышла, и комнату коммуна тебе дала, а толку от тебя… — Он укоризненно покачает головой, добавит: — Коммуна-то ведь не богадельня. Работать надо, платить долги.
Нюрка прикрыла ладонью глаза, чувство тоски и одиночества стало острее.
Малыш пришел поздно. Нюрка уже спала. Не зажигая огня, он разбудил ее:
— Радуйся, свадебный подарок получили.
— Какой подарок? — протирая глаза, равнодушно спросила Нюрка.
— Дядя Сережа с тебя долг снял.
Нюрка спрыгнула с кровати:
— Как снял?
Малыш засмеялся:
— Дай мне перекусить, радоваться будешь после.
Малыш чиркнул спичкой, чтобы зажечь лампу, и увидал лицо Нюрки. В нем была не радость, а горе… «Что с ней?» испугался Малыш.
— Снял, значит? — сказала Нюрка. — Милостыню подал?
Нюрка широко взмахнула вязаным платком и накинула его на голову.
— Я ему покажу милостыню! — крикнула она.
На окне от сквозняка рванулась занавеска. Но Нюрка не успела перешагнуть порог. Малыш схватил ее за плечи и толкнул обратно в комнату:
— Не горячись, завтра мы это дело рассудим.
Утром Огнева встала раньше обычного. Она тщательно вымылась, убрала комнату, и, когда Малыш, проснувшись, посмотрел на нее, она была свежей, чистой, с какой-то новой строгостью в глазах.
— Вставай, лежебока, гудок проспишь!
— Далеко собралась? — недоверчиво спросил он.
— Далеко, — улыбнулась Нюра и вдруг крепко обняла его за шею. — Все будет хорошо, Васенька, только от подарка вчерашнего откажись.
Потом в упор посмотрела в его темные, смущенные ее внезапной нежностью глаза и повторила настойчиво:
— Обязательно откажись!
Она ушла раньше его, оставив его в раздумье.
У входа на фабрику Нюрка подождала Михалева.
— Ну, секретарь, отпустишь с трикотажки?
— Отстань, смола!
— Тогда, секретарь, вот тебе коммунарское слово: если не устроишь работать на моторке, все равно сбегу.
— Рехнулась девка! Ты на простой машине руку набей.
—
— Три тысячи игл и мотор! Отстань, Нюрка!
— Хоть шесть тысяч. Расшибусь, а сделаю. — И подмигнула — У меня ведь золотые руки, секретарь.
— Хорошо, — согласился Михалев. — Если разрешит директор… Похлопочу.
Три тысячи игл плетут сложный узор. У каждой иглы свой норов, каждая игла хитрит и путает. Шуршит приводной ремень, стучит станок, мелькает пряжа, и от этого туман в голове Нюрки, путаются мысли.
«Нарвалась, — думает она. — Засмеют — беги из коммуны».
Она смотрит на ловкие руки соседних работниц, и ей кажется, что стоят они у станков легко, без напряжения. Станки покорны, послушны им, а если чуть начинают капризничать — минута непонятных движений проворных пальцев, и опять готовая пряжа ровным узором ползет из-под стрекочущих игл. А у Нюрки станок третий день простаивает добрую половину рабочих часов. Брак длинными прорехами полосует выработку. Утром Гнам, проходя мимо Огневой, зло пожевал толстый мундштук папиросы и что-то пробурчал по-немецки. К вечеру третьего дня Нюрке захотелось бросить работу, истоптать ногами свою готовую пряжу. Лицо ее побледнело, до тошноты — быстро заколотилось сердце. «Оно и видать, кто к чему с малолетства приучен», вспомнила она. Комната, Малыш, коммуна — весь ее мир вдруг покачнулся, потерял краски. Разве не глупа она была, когда ринулась за кроватью, за полосатым пружинным матрацем к этим чортовым станкам и каторжной работе!
Прорехи из-под игл уродливо ползут по полотну.
Нюрка разом выключила мотор.
— Изводишься, Девка? — не то зло, не то участливо сказал кто-то.
Нюрка оглянулась. Около нее стояла вольнонаемная Ганя Митина. Нюрка вытерла со лба выступивший пот и тяжело вздохнула.
— Ладно, садись на мою шею, я баба покладистая.
И Ганя стала толково объяснять Нюрке, как заправлять в иглу оборванную нитку, как во-время предупреждать возможность брака.
— Ты у меня спрашивай, а не у мастера, — посоветовала она. — Мастер сегодня Гнаму на тебя плел, а Гнам, известно, чуть не Богословскому. Дескать, производственный план с меня требуете. Ну и пошло… Михалев заступался: «Дайте, говорит, девке освоиться».
Когда станок был заправлен и полотно пряжи пошло ровно, Нюрка неловко пожала локоть Митиной:
— Спасибо, Ганя.
На другой день работа пошла уверенней. Станок стал покоряться ее рукам, но Малыш все реже и реже видел Нюрку. Она начала пропадать на фабрике по две смены, еле урывая время на отдых.
Особо ненавидевшая отчего-то Нюрку вольнонаемная Мария Григорьева косила на нее злые глаза.
— Шипи, шипи, жаба, — усмехалась Нюрка. — Я из тебя душу вышибу.
Теперь, проходя мимо нее, Гнам все одобрительнее покачивал головой. Эта скупая похвала радовала ее. Она стала свободнее ходить по цеху, иногда даже подпевала хриплым голосом шуму моторов.
К концу месяца она действительно «вышибла душу» Григорьевой. Вышло это неожиданно для нее самой. В день получки, когда подсчитали месячную выработку, оказалось, что вместо нормы 230 пуловеров она сделала 340.
— Жульничество! — закричала Мария Григорьева. — Я двадцать лет за станком стою, а больше двухсот не делала.