Болшевцы
Шрифт:
Едкая пыль от противопожарного порошка, засыпанного между двойными стенками шкафа, вздымалась под сверлом, набивалась в ноздри, мешала дышать.
— Шухер, — шепнул Мишка, бросаясь к отворенному окну, и обронил с грохотом клещи.
— Тс-с, — тихо остановил Мологин.
Мишка застыл возле окна. Рояль не играл. Шаги, мужские — широкие и женские — торопливые и мелкие, оборвались возле конторских дверей.
— Все в порядке! Просто послышалось, никого нет, — сказал за дверью добротный мужской баритон.
Женщина ответила что-то, Мологин не разобрал. Было слышно, как они вновь шли по коридору, стук открываемой двери, отдаляющийся шум на лестнице.
—
— Не трогай, дурак! — спокойно сказал Мологин.
Он не двигался, прислушиваясь к чему-то.
Опять заиграл рояль, опять глухо зашаркали, скользя по паркету, ботинки и туфли, загрохотали в мазурке офицерские лихие сапоги.
Мологин и Мишка вскрыли шкаф, но он был пуст.
Убедиться в своей находчивости, выдержке, уменье выбираться из неожиданно трудных положений было, быть может, самым ценным для Мологина в том, что он делал. Уже во время войны с Германией как-то утром Мологин вез по глухим окраинным улицам погруженный в сани только что «взятый» на Арбате тяжелый стальной шкаф. Его нужно было забросить в пустую дачу и там открыть. Везли двое — Мологин и еще один парень, оба в офицерской форме. Сани тащила плохонькая лошадь. На повороте шкаф нелепо качнулся и сполз в снег. Из-за угла вышли солдаты. Они шли без офицера, вольно, смеялись и разговаривали между собой. Поравнявшись, они браво козырнули Мологину.
— Какого полка? — надменно спросил Мологин.
— Сто одиннадцатого пехотного, — ответил солдат, вытягиваясь.
— Поднять шкаф. Живо! — властно приказал Мологин.
Солдаты дружно подняли свалившийся шкаф и уложили его в сани, шуршащие соломой.
— Молодцы, — одобрил Мологин, — можете итти.
В тюрьме Мологин проводил годы, на воле — месяцы, иногда дни. Долгое вынужденное лишение всего, нервное напряжение, испытываемое на «работе», требовало разрядки. Мологин кутил.
Это не должно было походить на повседневное нищенское ерничество, тихий и жалкий развратец, которым жили все эти карманники, форточники, домушники — человеческая мелкота. С снисходительным презрением смотрел Мологин на их зеленые, с мертвыми глазами, истощенные пьянством и кокаином лица. Эти людишки — их всегда и всюду много: слабых, завистливых, ничтожных — никогда не смогут, им просто не дано подняться до тех чувств и переживаний, которые носит в себе Мологин. Между ним и этими людьми — непроходимая пропасть. Он нанимал извозчика или даже машину, ехал в Большой, слушал «Псковитянку», «Пиковую даму», смотрел балет. Он сидел где-нибудь во втором или третьем ряду партера, важно, немного скучающе поглядывал на сцену.
Манерами, внешним обликом он напоминал молодого, оставленного при университете, уверенного в себе ученого.
Но странное дело: он не мог жить без людей, которых презирал, его тянуло к ним. В чинных, богатых первоклассных ресторанах, наполненных незнакомыми «фрайерами», было скучно и одиноко. Чувствовать одобрение, зависть, восторг, удивление шалмана было потребностью. Получалось так, точно все, что ни делал Мологин, он делал для шалмана, для этих людей. Мологин перебирался из вертепа в вертеп, пил, не пьянея, точно воду, коньяк, шипучку, играл в штосе, швырял тысячи шальных несчитанных рублей. Любая женщина шалмана была покорна ему. Моментами казалось Мологину, что и впрямь он достиг самой высокой вершины жизни, что жизнь отдала ему все богатства свои. Нет ничего, чего бы не мог он испытать и не испытал. Он вскакивал бледный,
И все чаще и чаще овладевало им чувство опустошенности, равнодушия, словно кто-то пообещал ему хорошее и обманул. Так ли уж отлично все то, что наполняло его жизнь? Тюрьма, кража, шалман, беспокойное, никогда не покидающее ощущение затравленности, погони. Опять тюрьма, опять кражи и как награда, как высокая цель и приз — оголтелый пьяный разврат. Не слишком ли ничтожна, одуряюще однообразна и безрадостна эта цель и награда? Да и награда ли это? А что есть лучшее? Где это лучшее, чего другого можно хотеть? Чепуха, нервы! Нужно взять себя в руки.
Мологин — умный, трезвый, уравновешенный — наблюдал за другим Мологиным — безрассудным, по-ребячьи чувствительным, и умному было смешно. «Это — корь, — думал умный. — Это — корь, которой нужно переболеть». Или в самом деле жениться на розовощекой дуре, обзавестись перинами, подушками, горшками, наплодить ребят? Поступить работать на какого-нибудь Ивана Ивановича или самому открыть мастерскую, униженно кланяться заказчикам, выносить их капризы, жульнические придирки, самодовольные попреки. Умный Мологин брезгливо морщится, отгоняя унизительные эти образы. А глупый — подглядывал, как мальчишка, в освещенное, незанавешенное окно какого-то домика на Якиманке, часами следил за молодой незнакомой женщиной с крутыми разбегающимися бровями, одетой в просторное, не стесняющее тело кимоно. Женщина зажигала спиртовку, грела молоко, поила им маленькую девочку, должно быть, свою дочь, раздевала ее спокойными движениями голых до плеча рук, укладывала спать. Потом садилась на диван, открывала книгу. Вероятно, скоро придет ее муж. Глупый Мологин с досадой кусал губы.
Нерастраченную нежность отдал Мологин Дусе-Газетчице с Масловки. У Дуси было смазливое, умело подкрашенное лицо с добродушными голубыми глазами, кокетливые кудряшки, жеманные ухватки девицы с Тверской, «работающей под барышню». Мологин читал ей стихотворения Бальмонта и Блока. Сумеречные стихи будили печаль и грусть. Дуся покорно слушала, напряженно сморщив детский лобик. Отуманенными глазами вглядывался Мологин в черты ее лица. Может быть, он нашел свою «незнакомку», свою «золушку», свою «прекрасную даму». Это она мерещилась ему в полуснах. Это ее он ждал, искал всю жизнь.
— Рыженький, — выслушав стихи, томно говорила Дуся низким, сиплым альтом. — Рыженький, красивенький. Поедем куда-нибудь. Выпить хочу.
Февральская революция выпустила Мологина из тюрьмы.
Мологин бродил по улицам, нацепив на грудь, как и все, красную ленту, пел песни, даже помог где-то ловить запрятавшихся городовых, и изумление его перед тем, что происходит, все возрастало. Он вдруг почувствовал, что Россия — это народ: солдаты, рабочие, их жены, стоящие в очередях, их дети, бегающие по улицам. Он почувствовал движение огромной силы, о существовании которой не подозревал. И, может быть, этим и только этим следует объяснить, что, когда стал формироваться полк имени 1 марта «для защиты завоеваний революции», Мологин поторопился записаться добровольцем вместе с несколькими своими товарищами.