Болшевцы
Шрифт:
Усиливались облавы, разгром притонов, длительные изоляции, и перебрасывался шалман, подобно стае птиц, с одного конца города в другой, но Мологину казалось, что самое грудное для него время все же позади.
Мологин вернулся к специальности. «Не то, совсем не то», думал он, потягивая вино в каком-нибудь подвальчике на Тверской или на Арбате. Слишком далеко заглянул он, слишком много передумал. И воры сделались другие. Какие-то мальчишки, деревенщина, не знающая традиций, не имеющая специальности, готовая с равной неуклюжестью и вытащить в трамвае «кожу», и залезть в форточку, и пустить в ход «пушку» или «перо». Вора стало трудно отличить от хулигана. Какой-нибудь Сабан из Марьиной
— Да неужели вы не видите? — Мологин даже потрясал вытянутыми руками, так велика была его горячность. — Неужели вы не понимаете? Украсть можно, пожалуйста. Но не продать. Кому продашь? Продать нельзя.
Сашка Соловей насмешливо фыркнул и что-то сказал сквозь зубы, чего Мологин не расслышал. Бабкин раскачивался на своей койке, обняв колени и положив на них голову. Он равнодушно негромко гнусавил:
Но, наконец, кричу ура, Пришла желанная пора — Свобода, свобода… И стал работы я искать, Пока совсем не мог таскать Я ноги, я ноги…А тот, которого собственно и хотелось убедить в чем-то Мологину, старик Василий Козел — он был стариком, когда Мологин бегал еще мальчиком, он был опытным вором, когда Мологин не умел еще стащить буханку хлеба с мужицкого воза, — ответил ему с осуждением из-под седых прокуренных усов:
— Умный ты человек, Алексей Александрович, но не тебе бы говорить, не мне бы слушать. Некому продать? Барышшшов тебе мало, что ли? Да продавай, сделай милость! Было бы только — что.
Мологин не ответил и, отвернувшись, укрылся одеялом.
Куда пойти, и где дадут Вору бездомному приют? В шалмане, в шалмане… Шпана смеялась надо мной, И понял я, что нет иной Дороги, дороги…В Бутырках же впервые услышал Мологин о коммуне. Рассказывали, что ГПУ отобрало несколько партий молодых ребят, отправило их в какое-то болото под Москвой, и они там работают, а приезжая в Москву, никуда не заходят и держатся по большей части так, как будто никогда не были ворами.
— Ну, это дудки, — говорили некоторые. — Просто следят за ними агенты. А если бы вольно, показали бы они!
— Все выкомаривают, все придумывают, — говорил Козел со злостью. — Клубы, театры, «политграмоты»… Суды еще придумали. Это в тюрьме-то! Мало, видишь, большевистского, еще и сам себя суди…
Он стал подробно рассказывать, как убеждал его инструктор в Таганской ликвидировать неграмотность, «приставал, как малахольный», а Козел, выведенный из всякого терпения, оборонялся матерной бранью.
— Чорт их побери совсем! — ругался он. — Тюрьму, и ту изуродовали. Никакой жизни не стало. Нигде покоя человеку не дают.
Как это нередко случалось с Мологиным,
Мологин не спал ночь, обдумывая эту новость. Он все хотел понять, что же так задевало и тревожило его в том, что Фиолетов и Новиков слягавили? Значит, они не были настоящими ворами, и туда им дорога. Какое дело медвежатнику Мологину до них.
Болшевцы подобрали с улицы малолеток, беспризорных. Мологин понимал, что это хорошо. Оборванных, голодных ребятишек в асфальтовых котлах всегда было неприятно видеть. И те, кого берут в коммуну, — щенки, мальчишки, сявки; настоящий старый вор относится к ним с пренебрежением. Они в воруют, может быть, только потому, что ничего другого не умеют или не могут сыскать себе работы. Именно поэтому, вероятно, нет ничего проще, как обойти их, «купить» за обещание безопасности, за пустяки. Когда там хорошенько убедятся в этом, начнут забирать всех. Много ли стариков-то настоящих! С ними справятся тогда поодиночке, переловив голыми руками, как рыбу в спущенном пруду. Петля, захлестывающая Мологина, казалось, стягивалась все туже.
Он бежал из Бутырок и с двумя помощниками «взял» Кожсиндикат. Огромную сумму новенькими, пахнущими типографией червонцами унес Мологин. Дерзкое дело это обеспокоило общественность и МУУР. Мологин купил билет в Воронеж.
В вагоне третьего класса было душно, шумно, пахло юфтью и ржаным хлебом. Мужики и бабы с котомками, с крашеными сундучками вели захватывающий их спор о том, как лучше уничтожать на лугах кочки и есть ли какой-нибудь расчет по их местности сеять клевер.
Низкорослый, худощавый, с упрямыми черными бровями парень в синей выгоревшей рубашке, в брюках, заправленных в сапоги, отражал нападки мужиков, неутомимо объяснял. зачем нужен клевер. Он говорил одно и то же по нескольку раз, и то, что его плохо понимают и, может быть, даже не хотят понять, нисколько его не обескураживало. Он благодушно, с настойчивостью и терпением долбил свое.
— Клевер — лучший корм для скота, — с удовольствием выговаривал он. — После клевера и хлеб лучше родится. Это ученые достоверно доказали.
Мужики сдавались постепенно, возражали все слабее, казалось — больше для порядка.
Мологин смотрел на широкий лоб парнишки, по которому скользили тени, на свой маленький фанерный чемоданчик. В нем было больше денег, чем все люди в вагоне видели за всю их жизнь.
«Этакие, как этот широколобый — продолбят, — думал Мологин. — Нет, надо завязываться, надо кончать. Того, что в чемоданчике, может хватить надолго».
В Воронеже благодаря случайному знакомству Мологин устроился заведывать фабричным клубом. Он организовывал концерты и составлял расписания занятий клубных кружков. Он произносил вступительные речи перед спектаклями и играл в шахматы с «активом» в «комнате отдыха», в которой в отличие от других на полу лежал ковер. Бумажка с круглой заводской печатью, удостоверяющая место Мологина среди трудящихся, хранилась в коленкоре записной книжки во внутреннем кармане пиджака. Он «клеил» свою историю новым знакомцам, и получалось так, что жизнь его, жизнь честного советского служащего, перегруженная многочисленными случайными занятиями, окончательно определилась только теперь. Теперь Мологин знает, что клубная работа — истинное его дело. Отныне он будет заниматься только ею. И, говоря так, Мологин по совести не знал, где начинается правда и оканчивается бессовестная ложь.