Большое время [= Необъятное время]
Шрифт:
Но только не я – я так не играю. И кроме того, я и не в состоянии этого сделать – я становлюсь сущей чертовкой.
«Может быть, – сказала я себе, пытаясь ободрить, – наша Станция – это преисподняя, – и добавила: Что ж, тогда соответствуй своему возрасту, Грета, твоим двадцати девяти годам – не знающим сострадания, не имеющим корней, не признающим правил».
Глава 11
ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ, 1917
Ревет и поднимается огневой вал. Затем, неуклюже согнувшись С бомбами, ружьями, лопатками и боеприпасами Мужчины бегут, спотыкаясь, навстречу свирепому огню.
Ряды серых бормочущих лиц, искаженных страхом, Они покидают свои окопы, взбираются наверх, А время безучастно и деловито тикает на кистях их рук.
– Ну
– А я все равно буду, милый.
– Драгоценная моя, очнись! Тебя не знобит?
Я чуть приоткрыла глаза, с улыбкой солгала Сиду, крепко сцепила руки и стала наблюдать за нежной ссорой Брюса и Лили, расположившихся возле контрольного дивана, и мне страстно захотелось, чтобы и у меня была большая любовь, которая скрасила бы мои невзгоды и дала бы хоть какую-то замену утихшим Ветрам Перемен.
Судя по тому, как Лили откинула голову и выскользнула из объятий Брюса, в то же время гордо и нежно улыбаясь, она выиграла спор. Он отошел на несколько шагов; достойно похвалы, что он не передернул плечами, глянув на нас, хотя нервы его явно были не в порядке, и вообще было похоже, что интроверсию он перенес не лучшим образом. Да и кто из нас мог бы похвастаться обратным?
Лили откинула руку на спинку дивана, сомкнула губы и окинула нас взглядом. Она перехватила свою челку шелковой лентой. В своем сером шелковом платьице без талии она выглядела не столько семнадцатилетней, как ей хотелось, сколько маленькой девочкой, хотя глубокий вырез на платье этому образу не соответствовал.
Поколебавшись, ее взгляд остановился на мне, и у меня зародилось смутное предчувствие того, что нам предстоит, потому что женщины всегда выбирают меня в качестве конфидентки. Кроме того, мы с Сидом составляли центристскую партию в свежеиспеченной политической обстановке на Станции.
Она глубоко вздохнула, выставила вперед подбородок и произнесла голосом, который звучал чуть выше и еще чуть более по-британски, чем обычно:
– Сколько раз все мы, все девушки, кричали: «Закройте Дверь!» А вот теперь Дверь закрылась крепко-накрепко.
Я знала, что моя догадка верна, и у меня мурашки поползли по телу от смущения, потому что я представляю себе, что такое влюбленность – когда воображаешь, что ты стал другим человеком, и до смерти хочется жить другой жизнью, и пленяет чужая слава – хотя ты этого и не сознаешь – и передавать их послания друг другу, и как это может все изгадить. И все же, я не могла не признать, что ее слова были не слишком плохи для начала – даже слишком хороши, чтобы быть искренними, в любом случае.
– Мой любимый считает, что нам, может быть, все-таки удастся открыть Дверь. А я не верю. Ему кажется, что немного преждевременно обсуждать ту странную ситуацию, в которую мы вляпались. Я так не считаю.
У бара раздался взрыв хохота. Милитаристы прореагировали. Эрих вышел вперед, выглядел он очень довольным.
– Ну а теперь нам предстоит выслушивать женские речи, – заявил он. Что такое, в конце концов, эта Станция? Субботний вечерний кружок кройки и шитья имени Сиднея Лессингема?
Бур и Севенси, прервав свое хождение от бара до дивана и обратно, повернулись к Эриху, и Севенси выглядел еще более громоздким, в нем как бы стало еще больше лошадиного, чем у сатиров с иллюстраций в книгах по древней мифологии. Он топнул копытом – я бы сказала, вполсилы – и заявил:
– А-а… шел бы ты… бабочек ловить.
Похоже, английскому он учился у Демона, который в жизни был портовым грузчиком с анархо-синдикалистскими наклонностями. Эрих на минутку заткнулся и стоял, скаля зубы и уперев руки в боки.
Лили кивнула сатиру и смущенно откашлялась. Она, однако, ничего не сказала; я видела – она что-то обдумывает, лицо ее стало некрасивым и осунувшимся, как если бы на нее дунул порыв Ветра Перемен, рот искривился, будто она пыталась сдержать рыдание, но что-то все же прорвалось, и когда она заговорила, ее голос стал на октаву ниже и звучал в нем не только лондонский диалект, но и нью-йоркский тоже.
– Не знаю, как вы ощутили Воскрешение, потому что я новенькая здесь и я терпеть не могу задавать вопросы, но что до меня, так это была чистая пытка, и я только пыталась набраться духа и сказать Судзаку, что если он не возражает, я предпочла бы оставаться Зомби. Пусть даже меня мучают кошмары. Но я все-таки согласилась на Воскрешение, потому что меня учили быть вежливой и еще потому что во мне
Я посмотрела на Эриха, вспомнив, что у него самого позади долгое и поганое будущее там, в космосе. По крайней мере он не улыбался, и я подумала, а вдруг он станет чуточку помягче, узнав, что есть и еще люди, у которых было двойное будущее. Но навряд ли на него это подействует.
– Потому что, видите ли, – продолжала истязать себя Лили, – во всех трех моих жизнях я была девушкой, влюбившейся в выдающегося молодого поэта, которого она никогда не встречала, кумира новой молодежи, и впервые в жизни эта девушка солгала, чтобы вступить в Красный Крест и отправиться во Францию, чтобы быть поближе к нему. Она воображала всяческие опасности и чудеса, и рыцарей в доспехах, и она представляла себе, когда она встретит его, раненного, но не опасно, с небольшой повязкой на голове, и она поможет ему раскурить сигарету и слегка улыбнется, а у него не мелькнет и тени догадки о том, что она чувствовала. Она просто будет стараться изо всех сил и наблюдать за ним, в надежде, что и в нем что-то пробудится… А потом пулеметы бошей скосили его под Паскендалем и никаких повязок не хватило бы, чтобы ему помочь. У этой девушки время остановилось на семнадцати годах; она совсем запуталась, пыталась ожесточиться, но не очень в этом преуспела. Пыталась спиться, и проявила в этом заметный талант, хотя упиться вусмерть не так просто, как кажется, даже если вам в этом помогает болезнь почек.
– Но она выкинула трюк, – продолжила Лили. – …Раздался крик петуха.
Она проснулась, и не ощутила той постоянной унылой мечты о смерти, которая заполняла всю ее жизненную линию. Холодное раннее утро. Запахи французской фермы. Она ощущает свои ноги – и они более совсем не похожи на огромные резиновые сапоги, наполненные водой. Они нисколечко не раздуты. Это молодые ноги. Сквозь маленькое окошко были видны верхушки деревьев – когда станет светлее, можно будет разобрать, что это тополя. В комнате стоят походные раскладные кровати, такие же, как та, на которой лежит она; из-под одеял видны головы, одна из девушек похрапывает во сне. Раздается отдаленный грохот, слегка дрожит стекло. Тут она вспомнила, что все они медсестры из Красного Креста и отсюда до Паскендаля много-много километров, и что Брюс Маршан должен умереть сегодня на рассвете. Через несколько минут, взбираясь по склону холма, он попадет в поле зрения стриженого наголо пулеметчика, и тот слегка поведет стволом. Но ей-то не суждено умереть сегодня. Она умрет в 1929 и в 1955 году.
Она продолжала:
– Она лежит, и рассудок покидает ее. Вдруг раздается скрип, и из тени крадучись выходит японец с женской прической, мертвенно-белым лицом с выделяющимися на нем черными бровями. На нем розовое кимоно, за черный пояс заткнуты два самурайских меча, а в правой руке его странный серебряный пистолет. Он улыбнулся ей, как будто они брат и сестра и в то же самое время любовники и спросил: «Voulez-vous vivre, mademoiselle?» Она только изумленно таращила глаза, а японец покачал головой и повторил по-английски: «Мисси хотеть жить, да, нет?»