Большой дом
Шрифт:
Теперь мне пришло в голову, что я что-то упустила, недосмотрела в Лие Вайс. Какую-то хитринку. Возможно, она нарочно дала мне неправильный адрес — на случай, если я передумаю и потребую стол назад. Но зачем тогда вообще давать адрес? Я ведь не просила. Более того, теперь мне стало понятно, что эту бумажку, этот оставленный без просьбы адрес, я восприняла как своего рода приглашение. Старик стоял в тщательно отглаженной рубашке, даже на рукавах ни морщинки, а за его спиной, затаив дыхание, прятался в листве дом. Интересно, что там внутри? Мне ужасно захотелось узнать, какой у него чайник. Старый, продавленный? Какие чашки? Есть ли книги? Что висит на стене в мрачной прихожей? Наверно, небольшая гравюра, что-то библейское, вроде сцены ослепления Исаака? Старик изучал меня цепкими голубыми глазами, глазами прирученного орла, и я ощущала, что его тоже одолевает любопытство, и он, быть может, даже хочет о чем-то меня спросить. Это заметил даже Адам — он стоял, переводя взгляд со старика на меня и обратно на старика, но все мы, все трое, не смели нарушить незыблемость здешней тишины, она обволакивала дом плотной пеленой. Наконец Адам пожал плечами, отгрыз еще один ноготь, сплюнул и направился к мотоциклу. Удачи вам, сказал старик, и рука его сжала витые серебряные рога, венчавшие трость. Надеюсь, вы найдете то, что ищете. Уж не знаю, что на меня нашло, ваша честь, но я выпалила: я не хочу забирать стол назад, я только хочу… Но тут я осеклась, потому что не могла объяснить, чего же хочу на самом деле. На лице старика отразилась скрытая боль, тень боли. Адам запустил двигатель. Поехали, сказал он.
Адам проголодался. А мне было все равно, куда ехать, лишь бы не в гостиницу. Я все пыталась понять, что произошло. Кто такая Лия Вайс? Почему я так беспечно поверила всему, что она рассказала? Ведь она не привела никаких доказательств, а я с такой готовностью отдала ей стол, у которого провела, согбенно, всю сознательную жизнь! Неужели я просто жаждала от него наконец избавиться? Да, верно, я всегда считала себя не владельцем, а опекуном и знала, что рано или поздно кто-то за этим столом придет, но в сущности, это была удобная сказка, которой я отгораживалась от необходимости принимать решения и нести за них ответственность, эта сказка — как и многие другие мифы моей жизни — оставляла впечатление неизбежности, а на самом деле я твердо верила, что так и умру за этим столом — моим наследством, моим брачным ложем, так почему, собственно, не моим катафалком?
Адам привез меня в ресторан на улице Соломона, где у него имелись приятели среди официантов. Они похлопали его по спине и смерили меня оценивающими взглядами. Он ухмыльнулся, что-то сказал, и они расхохотались. Мы сели у окна. Снаружи, на балконе, нависавшем над узкой улицей, на старом матраце сидели мужчина и мальчик: отец, приобняв сына, о чем-то с ним разговаривал. Я спросила Адама, что он сказал своим друзьям. А он с горделивой полуулыбкой озирал зал. Как ни абсурдно это звучит, он проверял, отметили ли другие посетители, что он пришел в ресторан со знаменитостью. Меня кольнуло: я же его обманываю! Но признаваться было слишком поздно. Да и что сказать? Что мои книги никто не читает и, возможно, их скоро перестанут издавать? Я им сказал, что ты пишешь обо мне книгу. Он сверкнул белоснежными зубами. Потом он прищелкнул пальцами, и его друзья со смешками и улыбочками принялись метать на стол еду, а потом еще и еще — кучу тарелок с едой. А потом еще. Они оглядывали меня с головы до ног и явно забавлялись, словно подозревали о моем отчаянном положении, да и о друге своем знали что-то, что оставалось для меня неведомым. Они наблюдали за нами из дальнего угла, от кухни, и радовались за приятеля, подцепившего эту пожилую тетку, богатую и знаменитую американку, а потом Адам снова прищелкнул пальцами, и официанты подскочили к нам с бутылкой вина. Он уплетал за обе щеки, словно отъедался после долгих лишений, и наблюдать за ним было одно удовольствие, ваша честь, просто откинуться в кресле с бокалом вина и любоваться его красотой и голодной жадностью. Когда трапеза завершилась, причем Адам съел все практически в одиночку, его друзья положили передо мной счет, и я увидела, что вино они нам подсунули самое дорогое. Пока я возилась с деньгами, пытаясь выбрать правильные купюры и правильно их отсчитать, Адам, пожевывая зубочистку, подошел к приятелям, и они снова принялись скалить зубы. Встав, я поняла, что вино ударило мне в голову. Я вышла из ресторана следом за Адамом и знала, что он чувствует, как я пожираю его взглядом, как хочу его… Хотя добавлю в свою защиту, ваша честь, что меня снедало не только плотское желание, но и нежность — мне хотелось утишить боль, которую я однажды подсмотрела на его лице, прежде чем он стер эту боль рукавом. Подмигнув, он кинул мне шлем, но я знала, что эта дерзость напускная, что на самом деле он неуклюж, не уверен в себе, и именно такого, неуклюжего и робкого, мне хотелось привести в свой гостиничный номер. Но у порога гостиницы, когда я не успела еще подобрать нужные слова, он объявил, что у какого-то друга одного из его приятелей-официантов есть письменный стол, и если я хочу, завтра можно съездить на него посмотреть. После чего он целомудренно поцеловал меня в щеку и уехал, не сказав, во сколько заберет на следующий день.
В тот вечер я нашла у себя в телефоне номер Пола Алперса. Мы не разговаривали много лет, и, услышав его голос после двух длинных гудков, я чуть не повесила трубку. Это Надия, произнесла я и, словно этого было недостаточно, добавила: я звоню из Иерусалима. На мгновение он притих, будто пытался отыскать то воспоминание, где мое имя или название города что-то для него значило. А потом внезапно рассмеялся. Я сообщила ему, что развелась. Он рассказал, что прожил несколько лет с одной женщиной в Копенгагене, но все уже в прошлом. Мы обсуждали все это совсем недолго, памятуя о дороговизне международных звонков. Покончив с личной жизнью, я спросила, вспоминает ли он когда-нибудь о Даниэле Барски. Да, конечно. Я даже собирался позвонить тебе несколько лет назад. Выяснилось, что его держали на каком-то корабле. На корабле? — опешив, повторила я. Да, в плену, вместе с другими заключенными. Один из них выжил и несколько лет спустя встретил кого-то, кто знал родителей Даниэля. Он рассказал, что Даниэля мучили, но долго не убивали, несколько месяцев. Пол, послушай, наконец прервала я его рассказ. Да, что? Я услышала щелчок зажигалки, видимо, он закурил. У него был ребенок? Ребенок? Вроде нет. Дочь, уточнила я, от женщины-израильтянки, у них была связь незадолго до его исчезновения. Я никогда не слышал о дочери, сказал Пол. Маловероятно. У него была подруга в Сантьяго, и именно поэтому он туда то и дело возвращался, хотя это было небезопасно. Ее звали… кажется, Инес. Она местная, чилийка, больше я ничего не знаю, сказал Пол, а потом добавил: странно, я ведь ее никогда не видел, но однажды — вот, вспомнил, пока мы с тобой говорим, — она мне приснилась, представляешь?
Я вдруг с удивлением поняла, что именно престранная логика сновидений моего друга Пола Алперса и послужила когда-то поводом для моего знакомства с Даниэлем Барски. Без Пола и его снов я не просидела бы двадцать семь лет за этим письменным столом, на нем писал бы кто-то другой. Повесив трубку, я долго не могла заснуть или просто боялась спать, боялась выключить свет и столкнуться с тем, что несет темнота. Чтобы отвлечься от мыслей о Даниэле Барски или, что еще хуже, о моей собственной жизни и о вопросе, который принимался терзать меня, едва я давала волю таким мыслям, я сосредоточилась на Адаме. В самых экстравагантных деталях я представила его тело и все, что я с этим телом сделаю, а также все, что он сделает с моим — хотя в этих фантазиях я позволила себе иметь другое тело, то, которое принадлежало мне прежде, не расплывшееся, не потерявшее форму, не бросившее меня, его обитательницу, на произвол судьбы. На рассвете я приняла душ и вошла в гостиничный ресторан ровно в семь, едва он открылся. Увидев меня, Рафи помрачнел, отошел к барной стойке и принялся вытирать стаканы, предоставив обслуживать меня своему напарнику. Я долго пила кофе и неожиданно обнаружила, что ко мне вернулся аппетит: дважды сходила к стойке с едой. Рафи меня явно избегал. Однако, когда я вышла из ресторана, он последовал за мной в вестибюль. Мисс! — окликнул он. Я обернулась. Он сцепил широкие ладони с мясистыми пальцами и мял их, не умея начать, потом огляделся, удостоверился, что мы одни, и умоляюще, почти со стоном произнес: пожалуйста, прошу вас, умоляю, не связывайтесь вы с ним! Не знаю, что он вам наплел, но он — врун. Врун и вор. Он вас использует, чтобы выставить меня дураком. Вспыхнувший во мне гнев, должно быть, отразился на моем лице, потому что Рафи затараторил: он настраивает мою дочь против родного отца. Я запрещаю ей с ним видеться, а он хочет… Но Рафи не договорил, поскольку в вестибюле появился директор гостиницы. Официант склонил голову и поспешно ушел.
С этого момента я всецело посвятила себя совращению Адама. Мольбы официанта занимали меня не больше жужжания мухи, ведь на меня накатило желание, над которым я уже не имела власти, которым не хотела управлять, ваша честь, потому что только
Внутри тоже было темно. Чтобы окончательно не потерять самообладания, я просто стояла, сцепив руки на поясе, ждала, пока зажжется свет. И вот он зажегся. Мы оказались в квартире, битком набитой тяжелой, темной мебелью — нездешней, не изведавшей слепящего света пустыни: стеллажи красного дерева, шкафчики с витражными стеклами, готические стулья с высокими спинками, резными украшениями и сиденьями, обтянутыми гобеленовой тканью. Окна закрывали металлические жалюзи — похоже, хозяин дома покинул его на неопределенный срок. На стенах почти не оставалось пустого пространства: натюрморты с фруктами и цветами висели вплотную друг к другу, среди них попадались и пасторальные сценки, совсем потемневшие, словно закопченные при пожаре, а еще гравюры с ребятишками и маленькими нищими-горбунами. Встречались среди этого антиквариата и неожиданности вроде увеличенных панорамных снимков Иерусалима в дешевых плексигласовых рамах, словно обитатели дома не сознавали, что за окном настоящий Иерусалим, или решили отключиться от действительности и пестовать свою вечную тоску по Эрец-Исраэль, как когда-то в глухом сибирском углу, где они жили до переезда на историческую родину. Наверно, они перебрались сюда слишком поздно и не сумели приспособиться к новой жизни в иных широтах. Я разглядывала поблекшие детские фотографии, выставленные за стеклами серванта: розовощеких малышей и застенчивых подростков на бар-мицве, — и думала, что сейчас у них наверняка уже есть собственные дети. Адам тем временем скрылся в конце устланного ковром коридора. Спустя несколько минут он меня окликнул. Я пошла на голос и очутилась в небольшой комнате, кабинете. На стенах висели книжные полки с множеством дешевых изданий в мягких обложках, покрытых толстым слоем пыли, видным даже при искусственном освещении.
Вот он! Адам широким движением руки обвел стол, письменный стол светлого дерева с роль-крышкой, которая была сейчас откинута, и взгляду открывалась искусно инкрустированная столешница, которая, в отличие от всего вокруг, сияла, избегнув опрощения и уравнения всепроникающей пылью. Этот контраст тревожил, казалось, тут всего пару мгновений назад кто-то сидел. Ну как? Нравится? Я провела пальцем по гладчайшему узору — он казался единым, хотя был сделан из сотен плашечек, кусочков разной древесины, и они вместе составили разоблачительную геометрию кубов и сфер, разрушенных и разбегающихся спиралей, свертывающегося пространства, которое внезапно вновь расширялось до бесконечности; мастер явно вложил в свое творение особый смысл, нарочито замаскировав его птицами, львами и змеями. Давай же, садись за стол, подначивал Адам. Я смутилась, хотела возразить, что работать за таким столом — все равно что заполнять счета ручкой, которая принадлежала Кафке, но не хотела его разочаровывать и опустилась на подставленный стул. Чьи это вещи? — спросила я. Ничьи. Но тут ведь кто-то живет?.. Они не живут здесь больше. Где они? Умерли. Но тогда почему все эти вещи еще здесь? Это — Ерушалаим, усмехнулся Адам, они могут вернуться. Пространство вдруг стало тесным, давящим, мне захотелось из него вырваться, но поднявшись я увидела расстроенное лицо Адама. Что, тебе не понравился стол? Понравился, очень понравился. Так что, берешь? — спросил он. Такой стол стоит целое состояние, возразила я. Он сделает для тебя скидку, хорошую скидку. Адам усмехнулся, и в глазах у него мелькнуло что-то жесткое, металлическое. Ржавое, но острое. Кто сделает скидку? Гэд. Кто такой Гэд? Ты же с ним только что познакомилась. Но кто он им? Внук. Почему он продает только стол? Адам пожал плечами и поспешно опустил роль-крышку. Откуда мне знать? Может, он и хочет все продать, просто ему некогда.
Адам предпринял тщательный осмотр всей квартиры, пооткрывал ящики буфета и даже повернул тоненький ключик в стеклянных створках серванта, чтобы осмотреть небольшую коллекцию еврейских сувениров. Потом отправился в туалет и облегчился длинной струей — дверь он оставил приоткрытой, и я все услышала. Затем мы покинули квартиру, ступив в темноту на лестничной площадке. Спускаясь на лифте, мы продолжали обсуждать стол и после, в полутемном баре, о чем бы ни зашла речь, неизменно возвращались к столу, так что мне почуялась какая-то недосказанность, невысказанность, словно на самом деле мы вели переговоры, в которых стол являлся символом и имел некое скрытое значение.
Затем, ваша честь, последовала череда дней, вспоминать которые мне горько и тошно, да и вас мне неловко обременять подробностями.
Вот мы в дорогом итальянском ресторане, Адам в рубашке и джинсах, которые он носит, не меняя, уже четыре дня, у меня налито вино, у него пиво, он подносит свою кружку к моему бокалу, чокается и спрашивает с улыбкой заговорщика, сочинила ли я уже про него книгу. Мы едим одну порцию тирамису на двоих, из одной тарелки двумя ложками, я не спешу, позволяю ему съесть большую часть, а он, как шарманщик с одной и той же убогой мелодией, снова уговаривает меня купить стол. Он прощупал ситуацию, он считает, что сможет заставить Гэда уступить, хотя не стоит забывать, что это единственная в своем роде вещь, штучная, старинная, авторская работа, и если он решит продавать ее по рыночной цене, выручит в разы больше. Я подыгрываю, делаю вид, что потрясена его деловой хваткой, а на самом деле жажду прикоснуться ногой к его ноге под столом. И все бы ничего, и я почти верю собственным словам, пока внезапно, с рвотным спазмом в груди, не сознаю, что стол мне, возможно, вовсе не нужен, потому что не факт, что я напишу в жизни хоть строчку.