Бомба
Шрифт:
Это жуткое событие пробудило худшие страсти с обеих сторон. Американские газеты подняли на щит полицейских, аплодировали их действиям и требовали от них впредь так же стоять на страже закона, спокойствия и порядка. С другой стороны, те из нас, которые сочувствовали забастовщикам, обвиняли полицейских в чудовищном и беспричинном убийстве.
Лидеры забастовщиков призвали провести митинги вечером следующего дня, то есть четвертого мая, чтобы разоблачить полицейских, которые пошли на убийство безоружных людей. Главный митинг организовали Спайс и Парсонс на Десплэнс-стрит, грязной улице, которой предстояло прославиться навечно.
Я был с забастовщиками, когда они напали
— Они стреляют в женщин! — кричал он. — Звери!
Я лишь стискивал зубы. Закончив статью, я пошел к Линггу. Жил он довольно далеко от меня, в паре миль, и прогулка по-летнему прекрасным вечером несколько успокоила мои нервы. По пути я купил вечернюю газету и обнаружил в ней откровенное искажение фактов, бесстыдное вранье от начала до конца.
Когда я постучал в дверь Лингга, то не знал, чего мне ждать; но стоило мне войти, и я ощутил что-то новое в атмосфере его дома. На столе стояла лампа под зеленым абажуром. Лингг сидел рядом, наполовину на свету, наполовину в тени. Ида сидела в полной темноте. Когда она открыла мне дверь, я увидел, что она плачет. Лингг ничего не сказал, когда я вошел в комнату, да и мне поначалу нечего было ему сказать. Наконец я выдавил из себя:
— Лингг, что вы думаете об этом? Правда, ужасно? На мгновение он обернулся ко мне.
— Теперь все разойдутся в разные стороны.
— О чем вы?
— Или полицейские будут делать, что им заблагорассудится, или мы будем воевать. Подчинение или восстание.
— Что вы намерены делать?
— Восставать, — тотчас ответил он.
— Тогда и я тоже, — воскликнул я, потому что в это мгновение во мне вспыхнула ненависть.
— Сначала подумай.
— О чем думать? Я только и делал, что думал, думал. Лингг обратил на меня внимательный добрый взгляд.
— Хорошо бы нам добраться до хозяев, — проговорил Лингг, как бы разговаривая с самим собой. — Глупо бороться с руками, словно мозги ни при чем. Однако полицейская жестокость более очевидна, а у нас нет времени выбирать.
— Ненавижу полицейских, — с горячностью воскликнул я. — Звери!
— Как насчет завтрашнего митинга? — спросил Лингг. — Они обязательно попытаются разогнать его... Я имею в виду митинг на Хеймаркет.
Как раз тогда я впервые услышал о Хеймаркет от Линг-га. Зная те места лучше него, я стал объяснять, что митинг будет в ста ярдах от Хеймаркет, на Десплейнс-стрит. Он кивнул. И все же это он произнес название, которое в будущем будет дано месту трагедии.
Потом мы обсудили вопрос денег. Лингг решил, что я должен исчезнуть и спрятаться в Европе, поэтому обрадовался, узнав, что у меня есть почти тысяча долларов. Эти
Со смехом он заговорил о себе.
— Когда настанет мой черед и меня схватят, то припишут мне невесть что. Будут говорить, что я мятежник и анархист, потому что родился внебрачным ребенком. Но это неправда. У меня была лучшая в мире мама. И меня вполне устраивало мое рождение. Естественно, я презирал негодяя, который соблазнил и бросил мою мать, но такие животные не редкость среди немецкой аристократии. Нет, горечь поселилась в моем сердце, когда я стал понимать условия жизни рабочих. И все же мне всегда довольно легко жилось, — добавил он.
В тот вечер он почти все время говорил как-то отстра-ненно. Но несколько фраз мне запомнились навсегда.
— Писатель старается подобрать нужное слово; художник — материал, который позволит ему выразить себя. Мне же всегда требовался особый поступок, что-то такое, чего больше никто не делал и не мог сделать. Надо быть сильным, чтобы подчинять свои поступки одной цели, к тому же они не такие послушные, как слова, и не такие покорные, как бронза...
На удивление ясно он предвидел, что произойдет в ближайшем будущем, и в первый раз заговорил об этом страстно, так что его слова до сих пор горят в моей памяти, словно выжженные огнем. — Если бросить бомбу, полицейские арестуют сотни людей, будет осуждено больше десятка невинных людей. Я хочу быть в суде, в суде этого воровского общества, и когда продажный судья вынесет приговор, то встану и скажу: «Вы вынесли приговор себе, будьте вы прокляты!» — и собственными руками приведу свой собственный приговор в исполнение.
— Не могу больше терпеть, — говорил он с напором, которого мне не передать, — это проклятое ханжеское общество, в котором жадные воры правят бал, в котором лучших судят и наказывают те, кто крадет, грабит, убивает...
— Кроме того, — продолжал он, — в душе я рад такому концу. Мне никогда не нравилась перспектива умереть в своей постели, всю жизнь простоять на сцене жизни, болтая и размахивая руками, чтобы меня вдруг за волосы стащили вниз и, так сказать, бросили в кучу пыли. Клянусь Богом, — проговорил он, и его глубокий страстный голос проник мне в душу, — я собственными руками опущу занавес и выключу свет, когда сам этого пожелаю. Я буду себе судьей и палачом. В этом что-то есть — умереть, как мужчина, а не как овца...
Что еще было говорить? От Лингга я набирался мужества. А когда вышел из его дома, то как будто летел по воздуху, гордый своей отчаянной решимостью. Я тоже собственными руками опущу занавес и выключу свет. Столь поразительным было влияние Лингга, столь силен он был своей добродетелью, столь страстен в выражении ее, что я, не помню как, одолел расстояние до своего дома, ни на секунду не усомнившись ни в его словах, ни в своем решении, а так как Энгеля не было, то отправился прямо в свою комнату и, как сурок, проспал до утра.
Правда, на другой день я проснулся, обуреваемый страхом, словно кто-то сжимал мне сердце, мешая ему биться. Тем не менее вскоре я пришел в себя, вспомнил о Лингге и вернул себе нормальное состояние, после чего встал и оделся. Около восьми часов, когда мы с Энгелем завтракали, пришел Лингг. Глаза у него горели. Мы немного поболтали и вместе отправились в банк за деньгами. Потом мы, как решил Лингг, в трех разных местах обменяли бумажки на золото, и Лингг повел меня обедать. Ида была с нами.