Бомба
Шрифт:
Тогда же я начал понимать его бесконечно добрую природу; несмотря на холодную манеру держаться, он был на редкость внимателен ко всякой человеческой слабости. Ида периодически страдала от невыносимой головной боли нервного происхождения, и тогда Лингг двигался по комнате по-кошачьи бесшумно, приносил ей одеколон, зашторивал окна и менял горячие подушки на прохладные — неутомимо, спокойно, заботливо. Когда же боль проходила, он придумывал какую-нибудь экскурсию; сорок миль на машине и целый день в лесу с обедом на ферме.
Одну такую поездку, выпавшую на ту весну, я запомнил. Избавившись от головной боли, Ида была в прекрасном настроении, и весь день мы с Линггом рвали весенние цветы, из которых она плела венки. Обедали мы в час дня на ферме Ослеров, а около трех вернулись в лес, как
Мне давно хотелось узнать, почему Лингг называл себя анархистом, что он имел в виду под этим термином, как он объяснял его; ну, и я принялся его расспрашивать на этот счет. У него как раз случилось разговорчивое настроение, и, как ни странно, в тот день он выказал небывалый энтузиазм, противоречивший его натуре и никогда не проявлявшийся в обществе обычных знакомых.
— Анархия — это идеал, — начал он, — и как всякий идеал имеет множество практических недостатков, но все же у него есть свои привлекательные качества. Мы хотим сами командовать собой, нам не надо командовать другими, но и другие пусть нами не командуют. Это первое. Начинаем с того, что ни один человек не может судить другого. Разве есть нелепее действо, даже на нашей смешной земле, чем судья, произносящий приговор своему собрату! Чтобы судить человека, надо не только хорошо его знать, но и любить его, видеть его не своими, а его глазами. А ваши судьи ничего не знают о подсудимом, они невежественны и вооружены лишь формулой вместо человеческой симпатии. Отсюда чудовищное, убивающее душу наказание тюрьмой — плохой едой, принудительным ничегонеделаньем, одиночным заключением — вместо возрождающего сочувствия...
Представьте, что люди страдают неизлечимыми нравственными болезнями. Если такие есть, то их немного, но ведь такие люди наверняка есть — за что же их наказывать? Если они неизлечимо больны физически, скажем, слоновой болезнью, то их помещают в специализированные клиники; дают им отличную еду, веселые книжки, они занимаются физическими упражнениями; о них заботятся очаровательные сестрички и знающие свое дело доктора. Почему же нравственно больным людям не создать такие же условия, как подоб- ным им душевнобольным? Со времен прихода на землю Иисуса Христа с его милосердием мы кое-как научились видеть в преступных увечных людях своего рода козлов отпущения, которые носят в себе все грехи людские; вот и в Библии сказано, что их бьют за грехи наши, и их бичеванием мы излечимся...
Давайте снесем с лица земли больницы и тюрьмы и заменим их камерами смерти, как предлагают наши псевдоученые; или будем обращаться с нашими моральными уродами, как мы обращаемся с инвалидами или идиотами. Как только человечество поймет, в чем его интерес, оно избавится от тюрем и судей, потому что они больший яд для души, чем любое преступление...
— Вижу, у тебя на языке вертится тысяча вопросов, — продолжал он, смеясь, — но постарайся сам ответить на них, дорогой Рудольф, и тогда ты поработаешь на пользу себе, но только не задавай их мне. Все мы должны сами строить свое царство, Царство Человека на Земле. Один предпочтет волшебную страну, другой — романтический замок с башнями и бойницами, который поставит посреди луга с нарциссами и ландышами; я бы предпочел современный город с лабораториями на каждом углу, а также с театрами, художественными студиями и танцевальными залами вместо распивочных заведений; но иногда мне хочется видеть дома, похожие на шатры, как в Японии, которые можно разобрать, перенести на другое место и собрать в одну ночь, потому что не надо мне неизменного города, потому что любовь к переменам — к переменам места, пейзажа — у меня в крови. Но почему бы нам не иметь и то и другое? Пусть будут постоянный работающий город и переменчивые шатры радости...
— Две великолепные идеи властвовали в те времена, которые мы
Никогда еще мне не приходилось видеть, чтобы он так давал себе волю, Лингг даже с небывалым восторгом процитировал стихи — нечто пародийное, прочитанное им в газете и обращенное на некоторых чикагских миллионеров:
Они крадут леса, луга, Оленьи пастбища в придачу, И незабудок милая краса Не принесет любовникам удачу.По-мальчишески весело посмеявшись, Лингг вновь посерьезнел.
— Настоящий прогресс, — проговорил он, — рождается благодаря одаренному индивидууму, но, с моей точки зрения, нужно некоторое количество социализма для более основательной свободы человека, и вместе с более откровенным индивидуализмом я вижу в мечтах государственную индустриальную армию, в форме, дисциплинированную, используемую на постройке дорог и мостов, общественных зданий, ратушей, разбивке общественных парков, и еще много чего на благо людей; а набираться эта армия должна из безработных. Если офицеры будут приличные, поверь мне, через год-два, служба в этой армии даже при очень низком жаловании станет очень почетной, как теперь почетна служба в настоящей армии. Не забывай, что наши мечты, прекрасные мечты, когда-нибудь воплотятся в жизнь; мечты сегодняшнего дня — это реальность дня завтрашнего...
— В человеке есть три проявления святости, — сказал Лингг, словно ни к кому не обращаясь, — это красота детей, физическая красота и грация юности, которую мы прячем и которой проституируем, но которую должны открывать, которой должны восхищаться, скажем, в танцах или в играх, потому что сама по себе красота облагораживает. И еще талант взрослых мужчин и женщин, который в большинстве случаев растрачивается зря в жалких конфликтах с посредственностью, но который надо искать и использовать как редчайший и ценнейший из даров. Отсюда миллионы измученных и изношенных — а ведь каждый был со святой искрой и правом на людскую жалость. Не нужен нам спаситель из богов, — воскликнул он, — нам нужен человек, который стал бы спасителем Бога, святости... — и опять он неожиданно замолчал, улыбаясь всевидящими глазами.
Никогда у меня не было более интересного собеседника, а вскоре мне пришлось узнать, что никогда я не встречался с более великим человеком действия. Тот день оказался последним счастливым днем, проведенным нами вместе. Примерно через час явился фермер, и Ида улыбалась, когда мы все трое, рука об руку, в венках из полевых цветов, шли в направлении повозки.
Мое решение не встречаться с Элси, не искушать ее больше, продержалось недели две-три, после чего с ним было покончено, причем решительнее, чем прежде. Я пригласил Элси пообедать со мной, и она надела платье с низким вырезом. День был теплым, вечер — близким и душным. Мы обедали в отдельном кабинете немецкого ресторана, а потом сидели рядышком, точнее, Элси сидела у меня на коленях, и я обнимал и целовал ее прекрасные обнаженные плечи, прохладные и благоуханные, как цветы.
Не знаю, что со мной случилось. Весь день я работал, написал две хорошие статьи, заработал немного лишних денег и сообразил, как заработать еще. Я был возбужден, счастлив и поэтому, верно, немного легкомыслен и немного более требователен, чем обычно. От успеха легко потерять голову, поэтому я обнимал Элси, целовал ее, ласкал с жадностью, не поддающейся описанию. Уже от первого поцелуя я весь напрягся, и когда она остановила меня, то пришел в бешенство; но она все равно отодвинулась, потом встала и постояла пару минут, после чего повернулась ко мне.