Борис и Глеб
Шрифт:
Повенчались в храме Николая Столпника. Это где-то в Москве, недалеко от Красных Ворот, папа говорит, что можно дойти пешком. Это он рассказал мне об этом, а ему его бабушка Клавдия, в детстве он долго жил у нее. Она водила его в храм, крестила и причащала. В Люберцах тогда был только один храм – Троицкий. Я была там, и если б не подруга, живущая в Люберцах, наверное, не нашла бы. Он далеко от того места, где раньше был дом, целых три километра, через железную дорогу. Клавдия, как и ее свекровь, мать Алексея, моя прапрабабка, Марфа Степановна, ходила туда пешком каждое воскресенье. Он стоит до сих пор, ничуть не изменился, ни разу не был закрыт, храм, в котором крестили Льва, Бориса и Глеба, мою бабушку, папу. Красивый, деревянный, с позолоченными росписями внутри. Редкие ветхозаветные
Я там видела впервые изображение Бога-Отца и Моисея, и столько икон Богородицы, разных, старинных, темных, почти закопченных, писанных на дереве, и творящих чудеса. Была и Иверская, и Владимирская, и Казанская и другие, которых я не знаю.
Мы с подругой, той самой из Люберец, добрались туда, когда на улице уже стемнело. Шла служба, народу много, мы поставили свечи и немного еще постояли. Сколько раз здесь были и стояли и мои родные, прапрабабушка, прабабушка, бабушка, папа… Они приходили сюда с надеждой, молились, верили, больше, чем я, наверное, теперь понимаю и верю, да и молится то толком не умею, не научил никто. Марфа Степановна умерла задолго до меня, да и Клавдия умерла почти сразу после моего появления. Но папу она научила, многое ему объясняла, успела что-то передать. Он теперь очень набожный, соблюдает все посты, каждое воскресенье на службе, читает молитвы, все делает правильно и даже хочет рукоположиться. Покойный отец Владимир несколько лет назад предлагал ему стать священником, но папа тогда отказался, а теперь уже и по возрасту не проходит. Правда, я не вижу его священником, никогда не видела, не представляю. Когда он в детстве меня спрашивал, я всегда отвечала ему одно и тоже:
– Нет, ты не священник.
Папа улыбался.
– А кто же я?
– Ты мой папа.
Многие думают, что он всегда был такой верующий, но это только последние лет пятнадцать. Раньше он был совсем другой, партийный. Когда в 1974 году моего брата понесли крестить, бабушка сказала, что с некрещеным сидеть не будет, что пока не окрестили он не ребенок, а зверенок, в церкви попросили паспорта родителей, а папа испугался и ушел, он ведь был в партии. У нас дома даже где-то до сих пор валяются эти партийные книжечки, в которых яркими цветными марками отмечены взносы. Тогда это было значимо, а теперь какой-то ненужный хлам. Брата все-таки крестили, в сельской церкви, где не спрашивали паспорта. Со мной и того проще, это уже был восемьдесят пятый.
У бабушки много старых фотографий. Есть даже рисованные, на плотном картоне, совсем старинные, середины девятнадцатого века, там дамы в кринолинах и с зонтиками и везде стоят подписи фотография такая-то, и все постановочные, как картины. Есть даже одна неизвестная дама в шляпке с попугаем и персиком в руке. Бабушка почти не видит, она подносит фотографии близко-близко к глазам и все равно не все может разобрать. Мы долго не могли найти Марфу Степановну, мою прапрабабку, как раз на этих старых фотографиях. И вдруг я нашла сама, я сразу догадалась по взгляду, по глазам, и бабушка подтвердила. Она мне столько рассказывала об этой женщине, своей бабушке. Очень сильная, волевая, как бабушка выразилась, с «тяжелым характером», строгая и очень верующая в то же время женщина. Всех шестерых дочерей она удачно выдала замуж, и Алексея своего любимого, младшего сына, собиралась женить на состоятельной невесте. А он пошел характером в нее, все сделал наперекор, по-своему, женился на Клавдии и привел в дом бесприданницу. Мне до сих пор кажется, что этот тяжелый характер, перешел от Алексея к моей бабушке, от нее к отцу и достался мне в наследство. Марфа Степановна, увидев сноху, молча сжала губы и, выделив молодым небольшую комнатку, больше никак не участвовала в их жизни, обида была на всю жизнь. Такие обиды в нашей семье не редкость, если не на всю жизнь, то уж на несколько лет точно, сначала бабушка обиделась
На всех фотографиях, даже, где еще молоденькая, с дочерьми, маленькими девочками в белых кружевах, Марфа Степановна всегда в темном платье под горло, темные волосы уложены в пучок и взгляд неприступный, грозный. Такой же взгляд у моего отца, он никогда не кричит, не ругается, но стоит ему посмотреть – и хочется провалиться сквозь землю. И хотя у нее светло-серые глаза, как и у сына Алексея, у нас с бабушкой и папой вишневые, Клавины, но взгляд, этот взгляд, ни с чем не перепутаешь, от него как будто и цвет темнеет.
Ее муж, мой прапрадед, построивший тот самый дом в Люберцах и посадивший березу, Иван, совсем другой, словно они выбрали друг друга для контраста, впрочем, наверное, так всегда и бывает.
Он служил в жандармерии и носил усы, как у царя. Во время первой мировой войны Ивана наградили Георгиевским крестом. Потом началась революция, разгорелась гражданская война, убили царя, пошли репрессии. Бывших жандармов сажали и расстреливали без следствия, а с крестом и подавно. Сосед, знавший про крест, шантажировал Ивана, все грозился выдать, написать, куда следует. Прапрадед так и не принял новую власть, новое время, новый век. На последней фотографии он уже весь в морщинках и борода совсем посидела, добрый, тихий, удивленный, как ребенок, похож на старца из святой обители, он словно хочет спросить: Что же это? Как же это? С этим вопросом прапрадед и умер.
После его смерти Крест куда-то пропал, а вот жандармские донесения ребята находили на чердаке. Там было что-то вроде: Такой-то такой-то напился…; или такой-то украл у такого-то лошадь или корову…
Сейчас забавно читать это, а ведь это был важный документ, бумажки ветшают быстрее всего.
Алексей долго рассматривал детей, потом не выдержал и спросил:
– Кто из них все-таки Борис?
Клавдия указала.
– Видишь, он покрупнее и щечки у него пухлее.
– Ааа, вон оно что…
Кивал с понимающим видом Алексей, по-прежнему не замечая в чем разница. Клавдии же казалось, что это сразу видно. Она как мать всегда отличала их, а Алексей так и не научился. Даже потом, когда они подрастут, будет путаться. А ребята нарочно будут шутить над ним – хором отзываться.
Алексей будет сердиться.
– Ребята, а-ну перестаньте дурачиться!
Когда Борису и Глебу исполнился год, неожиданно приехала Елизавета, старшая сестра Алексея, тетя Лиза, как называет ее бабушка. Это было очень странно, ведь сестры, как и мать, так и не простили Алексею женитьбу и не приняли Клавдию, всю жизнь держались стороной. Папа рассказывал, что в те редкие моменты, когда приходилось видеться, они всегда вели себя так, будто бедные родственники пришли к ним просить милостыню. Не все, конечно, были такие, но тетя Лиза самая старшая больше других.
Она была замужем за генералом и жила на Петровке. Как-то так вышло, специально ли, или просто так получилось, но почти все сестры вышли за военных.
На большой фотографии, где они вместе, тетя Лиза дородная, темноволосая, сытно и довольно улыбающаяся женщина, у нее властный взгляд и ярко-красная помада на губах, фотография черно-белая, но даже на ней понятно, настолько алые, как густая темная кровь, губы. Она напоминает мне купчих Кустодиева, такая же белая румяная, как только что испеченный батон хлеба. У них с мужем была и дорогая квартира, и вещи, и драгоценности, и правительственные дачи, вот только детей не было. В тот день она приехала не просто так, не просто так привезла подарки и ласково заговорила.
– Пусть Борис поживет пока у нас. У вас ведь итак двое, вам тяжело будет тянуть третьего. У нас Боренька ни в чем нуждаться не будет. Мы ведь не чужие.
– Спасибо, но в этом нет необходимости.
– Так вам будет полегче.
– Я не отдам Борю. – Еще тверже ответила Клавдия.
– Да ну кто же просит отдавать, чудная ты тоже, просто пожить какое-то время у нас. У родной – то тетки, разве плохо, и ты отдохнешь.
– Я не устала, да и Боре лучше дома, с нами.
– Ну как знаешь.