Борис Пастернак. Времена жизни
Шрифт:
Он жаждал воли и покоя,
А годы шли примерно так,
Как облака над мастерскою,
Где горбился его верстак.
Стихи-то – предназначены для сталинского зоркого глаза. Знаковых слов «мастерская» и «верстак» этот приметчивый глаз не упустит.
Сталин. Знанье друг о друге
Тема «N (знаменитый писатель, артист, музыкант) и Сталин» не исчезает из исторического, культурологического и литературоведческого обихода. Что-то есть беспрецедентно завораживающее в том, как вождь даже через десятилетия после своей смерти продолжает встраиваться в модели мира, созданные художниками, в их творческие и поведенческие стратегии. Или – вдруг высовываться из них. Булгаков и Сталин. Сталин и Мандельштам. Сталин и Ахматова. Платонов и Сталин. Из замечательных русских писателей ХХ века, пожалуй, только Набоков, да и то благодаря своему исключительному эмигрантскому положению, избег вероятности появления в литературоведческих работах и исследованиях союза «и» в связке с вождем.
Пастернак и Сталин? Существуют работы,
Для того чтобы ее сузить, поставить в определенные рамки, уточню свой аспект: выбор жизненной и творческой стратегии в присутствии Сталина. От этого выбора зависел не только рисунок жизни, модель творчества, образ жизни, но и сама жизнь . Вокруг Пастернака внезапно исчезали люди. «Мы тасовались, как колода карт», – скажет Пастернак в одном из писем. Исчезли Тициан Табидзе, Паоло Яшвили; исчез Борис Пильняк в одну из переделкинских ночей. Пильняк был очень близок Пастернаку. По-человечески близок. Во время разгара любовной истории с еще не «венчанной» Зинаидой Николаевной Пастернак находил убежище у Пильняка. Пастернак сменил дачу, выбрал другое местоположение – не хотел жить близ проклятого места. Но – остался, остался в живых. Остался и в Переделкине.
Выбор жизненной и творческой стратегии (и тактики, конечно) осуществлялся им постоянно. Нельзя сказать, что Пастернак для себя все когда-то определил раз и навсегда и уже не менялся. Нет, были и изменения, и отклонения от избранной линии. Внутри его судьбы было и то, что можно назвать романом со Сталиным . Потом были и отход, и молчаливое неприятие, и разрыв (впрочем, со стороны Сталина разрыв мог кончиться вполне однозначным вытеснением из этой жизни, примеров тому множество). Н. Я. Мандельштам полагала, что в 1937 году «Борис Леонидович еще бредил Сталиным… После войны сталинский образ у Пастернака кончился». Еще одно свидетельство принадлежит Андрею Вознесенскому – он не забыл сказанные ему Пастернаком слова о Сталине: «Я не раз обращался к нему, и он всегда выполнял мои просьбы». И еще: «Сталина он называл „гигантом дохристианской эры“».
Что очевидно – Пастернак искренне соучаствовал в создании легенды, мифа о Сталине (об этом – дальше).
А в сокрушении и разоблачении этого мифа он участия не принимал.
Еще более узкие рамки для этой темы – Сталин и Пастернак, Пастернак и Сталин – предлагает роман «Доктор Живаго».
Между стихами Живаго, его точкой зрения , и лирикой автора, его точкой зрения , нет перегородки. Пастернак отпел всех сгинувших и погибших, но сам избег их участи. Это становится особенно очевидным в сравнении его судьбы с судьбами Мандельштама, Шаламова, Цветаевой, Ахматовой. Собственно говоря, он подвергся травле (онкологическое заболевание было, как известно, вызвано тяжелейшим стрессом) при «оттепели». Не при Сталине. «…Будем помнить, что погубила Пастернака не сталинщина, а „оттепель“» (В. Баевский).
При Сталине он как будто был защищен «охранной грамотой». Может быть, не случайно, а провидчески он сам так назвал свое эссе. Но при этом, именуя себя как бы шутливо «инвалидом лит. проработки» (письмо К. М. Симонову 11 мая 1947 г.) и «экспериментальным экземпляром», для той же цели избранным (письмо А. А. Фадееву, июнь 1947 г.), прямо смотрел опасности в лицо: «…страх быть слопанным никогда не заменял мне логики и не управлял моими мозгами. Народу слопано так неисчислимо много, что готовность быть слопанным, как допущение, никогда меня не оставляет» (20 июля 1949 г.). И еще из письма Симонову: «…Я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма, что любой ее поворот приемлем» (11 мая 1947 г.).
Романом, этой альтернативной биографией, в чем-то противоположной своей собственной (как считал поэт; впрочем он всегда был не совсем справедлив и излишне строг и придирчив к себе и к своим работам), поэт вызвал государственную бурю, подвергшую его тяжелым испытаниям, но – искупил свое былое благополучие . Опять-таки – слово благополучие может показаться несправедливым. Но это – его слово. И недаром ему было – с нравственной стороны – легче переживать травлю и нападки: он знал, что и зачем сделал, написав и напечатав свой роман за границей. В письме к Фадееву он назвал это «сознательной виной».
В то же время внутри самого романа, среди многих прочих тайн, шифров и криптограмм, что продолжают выявлять исследователи, спрятана и важнейшая для жизни автора линия связи и отношений со Сталиным.
Но начну я все-таки еще не с романа, а со стихов.
Как вспоминает О. В. Ивинская слова Пастернака (я не уверена, что Пастернак был понят правильно, что это не апокриф, – но в своей книге она пишет об этом без сомнений), первая встреча со Сталиным состоялась у поэта в 1924–1925 годах. Сталин вроде бы принял тогда у себя Маяковского, Есенина и Пастернака. Беседовал с каждым о переводах грузинских поэтов на русский язык (кроме того, нельзя забывать о том, что Сталин сам в молодости писал и печатал стихи, посему вероятная встреча с поэтами не была бы для него чем-то совсем уж выходящим за сферу его интересов). В прямых свидетельствах
Почему кажется, что встреча действительно могла состояться?
Лев Горнунг в своем дневнике 3 октября 1936 года делает запись о встрече на улице с Пастернаком: «Говорил мне, что поэмы „Хорошо“ и „Владимир Ленин“ очень понравились наверху и что было предположение, что Владимир Владимирович будет писать такие же похвалы и главному хозяину. Этот прием был принят на Востоке, особенно при дворе персидских шахов, когда придворные поэты должны были воспевать их достоинства в преувеличенных хвалебных словах, – но после этих поэм Маяковского не стало. Борис Леонидович сказал мне, что намеками ему было предложено взять на себя эту роль, но он пришел от этого в ужас и умолял не рассчитывать на него, к счастью, никаких мер против него не было принято. Какая-то судьба его хранила». В. Баевский связывает этот монолог со встречей со Сталиным в 1924–1925 годах, я же считаю, что это могло случиться только после смерти Маяковского – либо представляет собою непосредственный комментарий-объяснение к собственным стихам 1936 года, воспринятым многими как прямая апология Сталина. Пастернак тем самым пытался объяснить Горнунгу, что его стихи искренни и родились вполне естественным образом – они не из «восточных славословий». «Взять роль» – возможно только после смерти Маяковского! А вернее всего – после встречи со Сталиным в 1936 году, о чем свидетельствует чешский поэт Ондра Лысогорский: «Борис Пастернак рассказывал мне, как в 1936 году его позвал к себе Сталин». Свидетельствует о контактах Пастернака со Сталиным – предполагая, что поводом были стихи самого вождя, – и Галина Нейгауз, опять-таки со слов самого поэта.
Так или иначе, верить всем свидетельствам или выборочно, факт остается: встречи (одна, две?) были.
Именно это, на мой взгляд, дало Пастернаку, человеку крайне щепетильному, моральное право обратиться отдельно от всех остальных советских писателей, подписавших коллективное обращение (среди них известные функционеры, и «партийные», и беспартийные активисты: Леонов, Инбер, Шкловский, Олеша, Фадеев, Кольцов, Авербах) к Сталину с интимными словами соболезнования в связи с самоубийством Н. Аллилуевой:«Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине, как художник – впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел.
Борис Пастернак».
Это – ноябрь 1932 года.
«Глубоко и упорно» думал о Сталине Пастернак не только из-за того, что «Сталин намекал Пастернаку, что ждет от него славословий» (В. Баевский). Это никак не вяжется с характером, образом мыслей и образом жизни Пастернака. Если он о чем-то заявляет открыто, в газете – то искренне, потрясенно, именно так и было. Думал – глубоко и серьезно. Думал о загадке личности, которую долго и упорно разгадывал, – а вовсе не потому, что ему был заказан парадный портрет и он его сочинял. Пастернак был увлечен Сталиным, находился под его обаянием. Существовала даже влюбленность Пастернака в харизматическую индивидуальность Сталина. «Мне кажется, Пастернак верил, – замечает О. В. Ивинская, – что в его собеседнике воплощается время, история и будущее, и ему просто хотелось вблизи посмотреть на такое живое и дышащее чудо». При этом Ивинская оставила и портрет Сталина в изображении Пастернака – так, как она, разумеется, запомнила слова поэта о первом впечатлении при встрече конца 24-го или начала 25-го года: «На меня из полумрака выдвинулся человек, похожий на краба. Все его лицо было желтого цвета, испещренное рябинками. Топорщились усы. Этот человек-карлик, непомерно широкий и вместе с тем напоминавший по росту двенадцатилетнего мальчика, но с большим старообразным лицом». (Замечу, кстати, поразительную схожесть самой сцены с изображением встречи героя с «главным» в «Повести непогашенной луны» Бориса Пильняка. Памятуя о дружеских отношениях Пастернака с Пильняком, нельзя исключить, что в случае действительно состоявшейся встречи Пастернака со Сталиным он поделился впечатлениями с Пильняком, что и нашло отражение в повести 1926 года.) Вряд ли можно заподозрить Пастернака в двуличии, но с выразительным портретом столь неприятного существа никак не согласуются строки из стихотворений, в которых Пастернак ведет своеобразный разговор с человеком, уподобленным «поступку ростом в шар земной». Что же это? Аберрация зрения? Подсознательное управление своими реальными впечатлениями – как бы откладывание их, замороженных, заторможенных, спрятанных на время, до той поры, когда стало возможным их доверительное проявление?
Во всяком случае, до мемуаров Ивинской такого отталкивающего и явно невыдуманного портрета Сталина у Пастернака не найти. Напротив – те сравнения, к которым Пастернак прибегает, свидетельствуют о величии Сталина, повторяю, не только дел («гений поступка»), но и облика.
Увлечен Пастернак был и самим стилем нового времени (начало 30-х).
После тяжелого душевного кризиса, неприятия советской действительности, трагического, почти самоубийственного состояния, с необычайной даже для Пастернака силой выраженного в стихах 1927–1928 годов («Когда смертельный треск сосны скрипучей…» и «Рослый стрелок, осторожный охотник…»), во «Втором рождении» (1931), несмотря на констатацию – «Телегою проекта нас переехал новый человек», – поэт хочет повернуться и поворачивается лицом к «сильным», которыми «обещано изжитье последних язв, одолевавших нас», жаждет перестать быть «уродом», которому «счастье сотен тысяч не ближе… пустого счастья ста» (см. об этом в статье Ю. И. Левина «Разбор одного малопопулярного стихотворения Пастернака» во «Вторых пастернаковских чтениях» (М., 1992)).