Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:
Когда Слуцкого через несколько лет введут в приемную комиссию Московского отделения Союза писателей, он прослывет самым снисходительным ее членом. Жесткие требования, будет полагать он, надо предъявлять только себе. К другим, прежде всего к молодым, лучше всего относиться снисходительно и с величайшей осторожностью: не обидеть бы невзначай, не затоптать бы талант.
Но к вечно умиленным покровителям молодых дарований его не причислишь. С годами делался тверже, зорче, непримиримее. Больно много развелось стихотворцев, умеющих и предпочитающих действовать локтями.
…И«Свой интерес», «пробивание» — источник копящейся неприязни: «пробивные» все больше входят в силу.
К нему тянулись молодые поэты, дорожили его терпеливым вниманием. А если кто-то из учеников, еще вчера смотревший ему в рот, откровенно подражавший, возомнив, позволит себе наглость по отношению к недавнему кумиру, Слуцкий проявит ироничную невозмутимость.
Но обычно ироничностью не отличался, редко и не всегда удачно острил. Разговоры с приятельницами начинал неизменным вопросом: «Как, матушка, романы и адюльтеры?» Другого послали бы подальше. Слуцкому прощали. Уже следующие его вопросы не претендовали на остроумие. Он принимал близко к сердцу все происходившее с человеком. Пусть и малознакомым…
Позвонив, Борис спросил, известно ли мне имя такого-то художника. Я слышал имя впервые. Слуцкий посоветовал проявлять большую любознательность и предложил через час встретиться у станции метро «Кропоткинские ворота».
В назначенное время он ждал меня вместе с итальянским литературоведом Витторио Страда, кончавшим тогда аспирантуру МГУ. Обращаясь к нам обоим, Слуцкий строго предупредил:
— Если картины понравятся, восторгайтесь. Не понравятся — вежливо молчите.
Мы двинулись по Метростроевской, через глубокую сводчатую подворотню, какие нередки в старых московских домах, вышли в запущенный двор, по грязной лестнице поднялись на третий этаж.
Слуцкий перехватил мой смущенный взгляд и заверил, что Страда — «свой» иностранец, привыкший к перекосам нашей жизни:
— В конце концов, итальянский неореализм невозможен без замусоренных дворов и загаженных лестниц…
Художник и его жена мне чрезвычайно понравились — милая скромная пара. Картины, по преимуществу зеленоватые, модернистского толка натюрморты, понравились не шибко. Я молчал, Витторио Страда восхищался. Слуцкий солидно похваливал.
Когда вышли на улицу, он укоризненно поглядел на меня.
Мы гуляли по бульвару. Страда рассказывал о своей диссертации «Политика ВКП(б) в области литературы в 30-е годы».
Слуцкий с пониманием отнесся к несколько странным научным интересам литературоведа, приехавшего с берегов Средиземного моря. Разумеется, пояснил он, для Итальянской компартии полезен такой опыт, на ошибках учатся.
Его действительно
В день, о котором я сейчас пишу, Слуцкий, как минимум, решал три задачи.
Прежде всего хотел ободрить способного художника, не избалованного вниманием МОСХа. Во-вторых, показать Витторио, что у нас имеется живопись, отличающаяся от официально узаконенных полотен. Третья задача преследовала, видимо, просветительские цели, и я выступал объектом просветительства.
Не стану утверждать, будто мы были сердечными друзьями. Между нами установились ровные товарищеские отношения. Тем большей неожиданностью для меня явилась его долгая ночная исповедь.
Мы шли с Ленинского проспекта (Слуцкий получил комнату в коммунальной квартире) до Колхозной площади, где жил я.
Слуцкий говорил о том, о чем разговаривать — мне доподлинно известно — избегал. И вдруг все выложил не самому близкому приятелю.
Может, не совсем вдруг?
Я уже знал эту его привычку: гуляя, он останавливался, иногда замолкал на полуслове, иногда стоя продолжал развивать мысль. Почему-то ему надо было время от времени останавливаться. Словно хотелось перевести дыхание.
Сколько раз он останавливался на том долгом пути через пустую ночную Москву?
Гнусная кампания против Пастернака уже была в прошлом, но не шла из памяти. После XX съезда делать грязные дела в литературе только лишь руками софроновых становилось «несолидно». Среди молодых, конечно, хватало «боевитых». Однако для громкой политической акции желательны были и писатели талантливые, с безупречной репутацией. Кроме того, предполагалось: замаравшись сейчас, они и впредь не станут ершиться. (Именно этой целью — любой ценой замарать, опорочить, сломать — и руководствовались, принуждая честных писателей сочинять и публиковать покаянные письма по вздорным чаще всего поводам, из-за публикаций за рубежом и т. д.)
Борису Слуцкому позвонили из парткома: во исполнение долга коммуниста он обязан заклеймить Пастернака на собрании московских писателей. Таково партийное задание.
Сейчас опубликован полный текст всех тогдашних выступлений и нетрудно установить меру ретивости каждого выступающего. Речь Слуцкого — с этим согласились все — самая сдержанная. Он тщательно выбирал слова, стараясь смягчить удар.
Обстоятельно рассказывая мне о собрании, Слуцкий не искал оправдания. Однако хотел понять — как с ним стряслось такое. Почему он, стремившийся думать и поступать самостоятельно, оказался пешкой в грязной игре?
В поисках объяснения он сказал (я отчетливо помню):
— Сработал механизм партийной дисциплины.
Видимо, ему представлялось, что мне это внятно.
Мы оба вступили в партию на фронте, когда немцам до Москвы было куда ближе, чем нам до Берлина, и пребывание в правящей партии не сулило преимуществ. Разве что возрастала степень личного риска, — тобой могли заткнуть любую дыру.
Люди устремлялись в партию, повинуясь жертвенному порыву, желая сблизиться, плотнее объединиться.