Бостонцы
Шрифт:
– Что вы думаете о мисс Ченселлор? Как она?
Доктор Пренс мгновение размышляла, понимая, что он подразумевает нечто большее.
– Она теряет вес, – ответила она, и неудовлетворённый Рэнсом отправился восвояси с ощущением, что маленькой докторше лучше вернуться к своему графику.
Он не спешил, и провёл в Провинстауне неделю, вдыхая великолепный воздух, выкуривая бесчисленное множество сигар и разгуливая среди древних причалов, где густо росла трава, а ощущение падшего величия было даже сильнее, нежели в Мармионе. Как и его бостонские подруги, он очень нервничал: бывали дни, когда он чувствовал, что должен рвануться назад. Голоса, витавшие в воздухе, шептали ему, что его отсутствие позволит им одурачить его. Тем не менее, он остался ровно настолько, насколько собирался, успокаивая себе ощущением, что они ничего не смогут сделать, чтобы избавиться от него, если только они не собираются отправиться в Европу. Если же мисс Олив всё-таки попытается спрятать Верену в Соединенных Штатах, он сможет её найти – ибо он признавал, что полёт в Европу обойдётся ему слишком дорого. Однако было маловероятно, что они захотят пересечь Атлантику накануне дебюта Верены в Мьюзик Холле. Перед тем как вернуться в Мармион, он написал ей, чтобы предупредить о своём появлении и дать знать, что ожидает увидеть её на следующее после приезда утро. Он надеялся получить от этого дня столько, сколько удастся. Ему хватило мучительного ожидания приближения ночи, и он не мог больше ждать. Дневной поезд привез его из Провинстауна, и вечером он убедился в том, что бостонки ещё не покинули поле боя. В окнах дома под вязами горел свет, и он стоял там же,
– Я только пришла сказать вам, что это абсолютно невозможно! Я думала об этом достаточно долго – снова и снова. И это мой ответ, окончательный и бесповоротный. Вы должны принять его – другого вы не дождётесь.
Бэзил Рэнсом, испугавшись, нахмурился:
– Умоляю вас, почему нет?
– Потому что я не могу, не могу, не могу! – она повторяла это в порыве, с искажённым гримасой лицом.
– Проклятье! – пробормотал молодой человек. Он схватил её за руку и увлёк за собой по дороге.
Тем утром Олив Ченселлор вышла из дома и долго бродила по берегу. Взгляд её блуждал вниз и вверх по бухте, останавливаясь на парусах, слабо мерцавших на голубой воде, скользящих среди морского ветра и света: впервые они занимали её внимание. Это был день, который ей вряд ли было суждено забыть, день этот казался ей самым печальным в её жизни. Она не поддалась тревоге и навязчивому страху, как это было в Нью-Йорке, когда Бэзил Рэнсом увёл Верену в парк, чтобы окончательно присвоить. Но невыносимая тяжесть страдания легла на её плечи. Она страдала с горечью и меланхолией, она была безмолвна, отчаянно холодна и слишком измучена, чтобы сражаться с судьбой. Она почти согласилась принять это, пока шла вперёд тем прекрасным днём с осознанием того, что «десять минут», которые Верена собиралась посвятить мистеру Рэнсому, превратились в целый день. Они вместе уплыли на лодке. Один из местных, сдававших лодки напрокат, послал к ней по просьбе Верены своего маленького сына, чтобы сообщить об этом. Она так и не смогла понять, взяли ли они с собой лодочника. Даже когда она узнала это, мужество не покинуло её, как это было в Нью-Йорке. Это не заставило её в тот же момент броситься в отчаянии на берег, взывать к каждому проплывающему судну, умоляя вернуть леди, которая находится к компании сомнительного мужчины с длинными волосами. С другой стороны, когда первый приступ боли, вызванной этой новостью, минул, ей было чем занять себя: начать уборку в доме, написать положенные утренние письма, проверить счета, которые иногда в этом нуждались. Она хотела отложить размышления, так как знала, к каким ужасающим выводам они могут привести. Выводы воплощались в том факте, что Верене нельзя доверять. Прошлой ночью она клялась, с лицом измученного ангела, что выбор её сделан, что их союз и их общая работа значат для неё гораздо больше, чем всё остальное, что она глубоко верит в то, что предав эти святые вещи, она просто перестанет существовать, испариться, полная раскаяния и стыда. Ей всего лишь нужно было увидеть мистера Рэнсома ещё раз, на десять минут, чтобы озвучить ему несколько высших истин. А потом они снова начнут проживать свои старые добрые, полные дел дни, смогут всецело посвятить себя священной цели. Олив видела, насколько Верена тронута смертью мисс Бёрдси, насколько пример её величественного и в то же время покорного ухода со сцены повернул ситуацию так, что девушка снова обрела уверенность. Что в ней вновь разгорелось пламя веры в то, что никакое личное счастье не может сравниться в сладости с осознанием того, что ты делаешь что-то для всех, кто страдает и покорно ждёт. Это позволило Олив поверить в то, что девушка снова начнёт с ней считаться, она была убеждена, что Верена была всего лишь ослаблена и подвергнута ужасным искушениям. О, Олив знала, что она любит его – знала, с какой страстью приходилось сражаться бедной девушке. И она посчитала справедливым поверить в то, что её обещания были полны искренности, что их общее дело было реальным. Измученная и озлобленная, Олив Ченселлор всё же предпочитала быть неизменно справедливой, и именно поэтому она жалела Верену, воспринимая её скорее как жертву жестоких чар. Всю свою злобу и презрение она сосредоточила на том, кто был повинен в их общем горе. И если Верена и шагнула в его лодку через каких-то полчаса после того, как обещала отвергнуть его в двадцати словах, то только лишь потому, что он обладал умением, известным ему и всем ему подобным, создавать безвыходные ситуации, принуждая её делать вещи, к которым она испытывала острое отвращение, под угрозой боли, которая будет жалить ещё острее. Но всё же Олив должна была признать, что Верена не заслуживает доверия, даже после всех её эмоциональных речей, произнесённых в дни, следовавшие за смертью мисс Бёрдси. Олив хотела бы узнать ту боль раскаяния, которую она побоялась бы навлечь на себя. Увидеть закрытую дверь, которую она бы не принудила открыться.
Олив думала о том, что Верена, с её выдающейся чуткостью и благородством, была способна только на то, чтобы лишний раз показать, что женщины с самого начала времён были всего лишь объектом для насмешек со стороны мужского эгоизма и алчности. Это скорбное чувство, это убеждение сопровождало её в течение всей прогулки, которая длилась весь день, и в которой она нашла что-то вроде печального утешения. Она ушла очень далеко, держась безлюдных мест, подставляя лицо великолепному свету, который, казалось, насмехался над темнотой и горечью, воцарившимися в её душе. Она встречала песчаные островки бухт с чистыми гладкими камнями, где она подолгу останавливалась, проваливаясь в песок в надежде, что уже не сможет подняться. Это был первый раз, когда она вышла из дома с момента смерти мисс Бёрдси, не считая того часа, когда вместе с дюжиной небезразличных, приехавших из Бостона, стояла у могилы старой леди. После этого в течение трёх дней она писала письма, рассказывая и описывая всё произошедшее тем, кто не приехал. Она до сих пор думала, что некоторые из них вполне могли позволить себе приехать, вместо того чтобы перелистывать её страницы, полные неясных воспоминаний, и просить рассказать всё в подробностях по приезду.
Селах Таррант со своей женой явился без церемоний, хотя никогда особенно не контактировал с покойной. Если же это было ради Верены, то она сама была здесь, чтобы в полной мере отдать дань мисс Бёрдси. Миссис Таррант, очевидно, надеялась на то, что мисс Ченселлор попросит их остаться в Мармионе, но Олив не чувствовала себя способной на столь героическое радушие. В конце концов, именно для того, чтобы не приходилось делать что-то подобное, она по-прежнему ежегодно снабжала Селаха значительными суммами. Если Тарранты хотели сменить обстановку, они могли путешествовать по всей стране – нынешние средства им это позволяли. Они могли поехать в Саратогу или Ньюпорт, если бы хотели. Их появление показало, что они не против запустить руку в свой (или её) кошелёк. По крайней мере, это точно касалось миссис Таррант. Селах всё ещё носил – жарким августовским днём – свой древний дождевик. Но его жена, нависая над низким надгробием, шуршала одеждами, которые стоили немалых денег. Хотя это не слишком интересовало Олив. Кроме того, после отъезда доктора Пренс она почувствовала облегчение от того, что они с Вереной остались одни – вместе с чудовищной проблемой, которая встала между ними. Святые небеса! Такой компании ей было достаточно. И если она не избавилась от доктора Пренс при первой же возможности, то только ради того, чтобы поставить миссис Таррант на место.
Было ли странное поведение Верены в тот день подтверждением того, что в их деятельности не было никакого смысла, что
День клонился к концу, принося с собой лёгкую прохладу, которая теперь, в конце лета, часто отмечала постепенно укорачивающиеся дни. Она повернулась лицом к дому, и вдруг подумала, что если к этому времени спутник Верены не привёл её назад, стоит начать бить тревогу. Она знала, что ни одна шлюпка не могла проплыть в город, не оказавшись, так или иначе, в поле её зрения и не продемонстрировав своих пассажиров. Но она видела только дюжину, и в них угадывались мужские силуэты. Несчастный случай был возможен: что мог Рэнсом, с его колониальными привычками, знать о том, как нужно править шлюпкой? И теперь опасность ясно предстала перед ней. Восхитительная погода и красота этого дня не позволили случиться этому раньше. Воображение Олив немедленно устремилось к самому худшему. Она вдруг представила себе опрокинутую шлюпку, направляющуюся к морю, и тело молодой девушки, обезображенной до неузнаваемости, с тёмно-рыжими волосами и в белом платье, выброшенное волнами в одной из маленьких бухт после недели ужасной безвестности. Всего час назад её разум принимал как утешение возможность никогда не увидеть Верену, позволив той вечно плыть в сторону горизонта. Тогда колоссальная проблема, которая встала перед ними, уже не имела бы значения. Но теперь, по прошествии часа, острый, внезапный ужас охватил её. Она ускорила шаг, и сердце её забилось намного быстрее. Затем она почувствовала, что для неё значит дружба – не увидеть снова лица человека, запавшего в душу, для неё было бы равносильно слепоте. Сумерки сгустились к тому времени, когда она достигла Мармиона и на мгновение остановилась перед своим домом под вязами, над которым ветви сплетались в непроглядное полотно тьмы.
В окнах не было видно ни одной свечи, и когда она вошла и замерла в холле, прислушиваясь, её шаги не вызвали ответных звуков. Её сердце не выдержало: кататься на лодке с десяти утра до самой ночи было бы странно для Верены. Устремляясь в открытый полутёмный кабинет, с одной стороны затемнённый широко раскинутой листвой, с другой – верандой и решёткой, она зарыдала, и этот плач выражал лишь дикий взрыв чувств, страстное желание вновь заключить подругу в крепкие объятия на любых условиях, даже самых жестоких для себя. В следующий момент она снова вскрикнула, потому что Верена находилась в комнате. Она неподвижно сидела в углу и смотрела на неё. Её лицо казалось жутким и неестественным в сумерках. Олив резко остановилась, и минуту обе женщины не двигались, неотрывно глядя друг на друга. Олив молчала. Она просто подошла к Верене и села перед ней. Она не знала, что заставило её сделать это: она никогда не чувствовала ничего подобного раньше. Ей не хотелось говорить. Она казалось разбитой и униженной. Это было хуже всего – если что-то могло быть хуже того, через что они уже прошли. В порыве сострадания и веры Олив взяла её за руку. По тому, как рука Верены лежала в её собственной, она поняла все её чувства – это был стыд, стыд за собственную слабость, за столь быстрое предательство, за безумные метания этим утром. Верена не возражала и ничего не объясняла. Казалось, она не желает слышать звуков собственного голоса. Само её молчание было обращением – мольбой к Олив не задавать вопросов. Она могла надеяться, что её не будут ни в чём упрекать, а только ждать, пока она снова сможет поднять свою голову. Олив поняла, или только думала, что поняла, и её скорбь от этого сделалась сильнее. Она просто сидела и держала её за руку. Это всё, что она могла сделать. Они вряд ли могли сейчас помочь друг другу. Верена откинула голову назад и закрыла глаза, и около часа, пока ночь не вошла в комнату, ни одна из женщин не сказала ни слова. Это, без сомнения, был стыд. Немного погодя горничная неожиданно появилась на пороге с лампой в руках, но Олив яростными жестами отправила её назад. Она хотела сохранить тьму. Да, это был стыд.
Следующим утром Бэзил Рэнсом громко постучал своей тростью по косяку входной двери дома мисс Ченселлор. Ему не пришлось ждать, пока слуга ответит на его зов. Олив, которая знала, что он придёт, и которая по каким-то причинам была в гостиной, вышла в холл.
– Мне жаль беспокоить вас. Я надеялся, что смогу увидеть мисс Таррант, – таковы были, не считая сдержанного приветствия, слова, с которыми Рэнсом встретил вышедшую навстречу родственницу. Она взглянула на него, и её зелёные глаза загадочно блеснули.
– Это невозможно. Поверьте моим словам.
– Почему это невозможно? – спросил он, улыбаясь, несмотря на внутреннюю досаду. И так как Олив продолжала молчать, глядя на него с хладнокровной отвагой, которой он раньше за ней не замечал, ему пришлось добавить. – Просто для того, чтобы повидаться перед отъездом – сказать ей несколько слов. Я хочу, чтобы она знала – я решил уехать отсюда дневным поездом.
Он решил уехать вовсе не для того, чтобы доставить ей удовольствие. И, тем не менее, он удивился тому, что эта новость не произвела на неё никакого впечатления.