Браслет императрицы
Шрифт:
– Но я… – растерялась Надежда, – я не…
– Ну, это, конечно, ни о чем не говорит! – перебил ее Сергей Сергеевич. – Вы ведь хотели узнать что-то о картине… Понимаю ваш интерес, портрет поразительный!
– Да-да… – слабо кивнула Надежда.
– Вам интересно, наверно, узнать, как работа вашей бабушки появилась в нашей семье. – Старичок забегал по комнате. – Этот портрет был подарен моему отцу, Стрижакову Сергею Петровичу в одна тысяча девятьсот тридцать четвертом году. В семье известно, что у вашей бабушки с моим отцом был не слишком длинный, но бурный роман. Отец мой был в то время человеком при власти, поэтому этот дар любви не афишировался, отец
– Ага… – Надежда все кивала головой, ощущая растущее беспокойство. Вот сейчас войдет в комнату Люсина невестка и выдаст ее, она-то прекрасно знает настоящую внучку Нины Слепневой. Но как теперь признаться… Старик, конечно, рассердится, заподозрит ее во всех грехах, еще полицию вызовет…
– После смерти отца его коллекция перешла ко мне, – говорил Сергей Сергеевич, – и, скажу без преувеличения, этот портрет занимает в ней одно из главных мест. Талант вашей бабушки был признан при ее жизни, однако сейчас она незаслуженно забыта!
– Да-да… – Надежда подумала, не отвалится ли ее голова от частых киваний.
Дверь открылась, и сердце Надежды стремительно ушло в пятки. Но на пороге стоял крепкий мужчина, про которого все было ясно – водитель и охранник.
– Забирать, Сергей Сергеевич? – спросил он, кивнув на картину.
– Подожди, Михаил! – бросил ему старичок. – Мы скоро.
– Я хотел вам еще кое-что показать, – он доверительно наклонился к Надежде, – эта картина, она особенная… Дело в том, что, когда чинили раму, в ней нашли тайник.
– Да что вы говорите? – воскликнула Надежда.
– Ну да, – довольно засмеялся Сергей Сергеевич, – доски рассохлись, и мастер сумел обнаружить тайничок.
– И что же, что в нем было? – Сердце у Надежды замерло, неужели бабушка положила в тайник тот самый браслет?
– Письма, – старичок благоговейно поднял глаза на картину, – несколько писем вашей бабушки к моему отцу…
«Ох, и любила бабуля писать!» – с досадой подумала Надежда.
– Я храню их в этом тайнике, – старичок провел руками по раме в левом нижнем углу, и что-то сдвинулось, и открылось узкое пустое пространство, – но на время выставки оставил их дома.
– Скажите, а картина всегда хранилась у вас дома? – спросила Надежда. – Ну, тогда такое время было беспокойное…
– Отец мой умер в глубокой старости, жизнь его была успешной и относительно спокойной, – ответил старик, – мы жили в одной и той же квартире многие годы, даже в блокаду отец оставался в городе, работал в Смольном и выжил.
– Ему повезло, – вздохнула Надежда.
– Еще одно… – старик явно не хотел ее отпускать, – этот мастер, который чинил раму, сказал мне, что первоначально рама была двойная. Мастер был старый, теперь таких уж нету, и он рассказывал мне про картины с секретом. Знаете, когда в одной раме две картины. И сделан такой механизм, что можно то одну смотреть, то другую…
– Что-то такое слышала… – проговорила Надежда.
Интуиция подсказывала, что нужно срочно уходить.
– Вы ничего не можете мне сказать, была ли другая картина?
– Впервые от вас об этом слышу, – честно ответила Надежда.
– Ну что ж, приятно было с вами познакомиться, Нина Евгеньевна… – Старичок потряс ее руку и крикнул в дверь: – Миша, забирай!
Водитель взял картину, и тут на пороге комнаты появилась Люсина невестка. Сергей Сергеевич подскочил к ней и залопотал что-то приветственное. Надежда, прикрываясь картиной, бросилась прочь из комнаты. Михаил ее
Едва вернувшись домой, она схватила тетрадку и нашла то самое место, где остановилась вчера. На этом месте часть страниц была вырвана. Наконец Надежда отыскала продолжение. Но теперь чернила были другие, тускло-зеленые, они куда сильнее выцвели, и Надежда с большим трудом смогла продолжить чтение.
«…в отличие от того, который расспрашивал меня в Париже, этот был груб и самодоволен. Однако вопросы он задавал почти те же самые – о друзьях, родственниках, о причинах возвращения, и снова – не бывала ли я в Женеве. В его тоне сквозила подозрительность и угроза, и мне уже начало казаться, что из этого кабинета меня прямиком отправят в тюрьму, как и предупреждал меня тот старик на вокзале.
Однако через два или три часа после начала допроса комиссар куда-то вышел. Вернулся он весьма раздосадованный и проговорил, не глядя мне в глаза, что я могу быть свободна.
Прежний солдат проводил меня до выхода, сдал с рук на руки часовому, тот забрал у меня пропуск, и я оказалась наконец на улице, точнее – на Литейном проспекте.
За время моего отсутствия Петроград значительно переменился.
На улицах не было уже страшных революционных матросов, обмотанных пулеметными лентами, люди не выглядели такими голодными и запуганными, в их глазах и движениях появилась какая-то непривычная суетливость. Казалось, все озабочены вопросом, где бы достать или выменять что-либо съестное или полезное в хозяйстве. Выменивали книги на дрова, одежду на муку, домашнюю утварь на керосин. Ко мне тут же подошел какой-то господин средних лет, с представительной внешностью бывшего лакея и предложил четыре фунта сельди в обмен на мою меховую муфту…»
Надежда решила, что эта часть дневника, может быть, и познавательна для любителя истории, но не имеет практического интереса, и пропустила несколько страниц. Потом еще несколько опять были вырваны – должно быть, из соображений безопасности. Наконец записи продолжились. Цвет чернил снова сменился – теперь они стали синими и лучше качеством. Кроме того, немного изменился почерк – он стал тверже, увереннее, крупнее. Из этих признаков Надежда сделала вывод, что эти записи отделяет от прежних значительный перерыв.
«Я думала, что не испытаю ничего подобного после смерти Поля. С. вернул мне радость и смысл жизни, вернул мне веру в себя. Какой он сильный, решительный, яркий человек! Рядом с ним и я чувствую себя значительнее и ярче, даже работать я стала лучше, во мне словно проснулось второе дыхание. Кстати, С. вовсе не разделяет тех вульгарных представлений об искусстве, которые процветают среди новых властителей России. Он знает и любит французскую живопись, хвалит Кончаловского и Машкова и меня поощряет к поиску новых путей. Он считает, что через десять – пятнадцать лет жизнь в России кардинально изменится, люди станут лучше, чище душой, даже внешне красивее. Под влиянием нашей любви я начала новую большую работу – свой автопортрет. Это будет не просто автопортрет… впрочем, говорить и тем более писать об этом рано».