Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском
Шрифт:
Заседание окончилось поздно, часа в три, Загорский успел отворить форточку, вернулся к столу на минутку, запереть документы, — «сейчас отправлюсь домой» — положил руки на стол, голова сама склонилась па руки, и он захрапел. В таком, совсем не исключительном, случае порученец обязан был его разбудить утром. Но как будить, если человек спит как мертвый? Кричать, тормошить, трясти. Гриша обсуждал подробно, что именно кричать в самое ухо, чтобы пострашнее. «Горим!», к примеру. А когда мы не горим? «Кремль на проводе!» А он каждые пять минут на проводе. «Деникин!» Но кто про него не помнит… «Вот до чего довела нас Антанта, — сказал Владимир Михайлович, —
Фразу про Антанту Загорский взял у Ленина. Рассказывали, будто Ильич увидел однажды в Совнаркоме Павловича, старого ученого, историка и экономиста, в шинели, к ремнях и в сапогах, надо полагать, со шпорами (по-литработников перед отправкой на фронт одевали как надо), — и говорит: «Вот до чего довела нас Антанта: даже Павловича посадили на лошадь».
Гриша побежал вооружаться, а Загорский выпил глоток кипятку и достал бритву. Один «золинген» был у него в «Метрополе», а второй на всякий случай он принес сюда как-то летом, когда дел прибавилось и пришлось засыпать иной раз прямо в кабинете. В конце концов особняк графини тоже жилье.
Стоя перед окном, он быстро брился, ловя зыбкое свое отражение в серой поверхности стекла, видел смутно лицо в белой пене и движение руки с лезвием, а заодно и хмурое утро видел за окном, мокрую листву и дождь в саду, оставаясь все еще на грани сна и бодрствования, умышленно стараясь подержать сознание отключенным еще немного, еще чуть-чуть до того, совсем уже близкого момента, когда врубит его, и пойдет безостановочно мелькание разрядов — звонки, приказы, спросы, ответы — снова до глубокой ночи.
Слегка кружилась голова, слегка звенело в ушах, слегка мутило. Каждое утро. «Так вот и начинается совболезнь». Дальше обмороки и приказ: в санаторий. Но он делает все, чтобы предотвратить болезнь, а все — это приказ себе: ты можешь то, что ты должен. Дела на сегодня: подготовка субботника, заседание в Моссовете, обучение частей особого назначения, подбор разведчиков в особый отряд Камо (для диверсий в тылу Деникина), разбор фактов бюрократизма и — оборона Москвы.
Сентябрь, хмурое утро, дождь. За окном в саду сумрачно, желтая листва взмокла и потемнела.
Кончается последнее тяжелое полугодие.
Красная Армия растет. В марте было полтора миллиона бойцов, к сентябрю стало три с половиной миллиона.
Растет ее вооружение. Если в апреле рабочий класс республики выдал 16 тысяч винтовок, то в августе — около 43 тысяч. Кончается тяжелое полугодие.
Начинается сверхтяжелое. В Москве остался одни процент коммунистов к числу жителей.
Растет армия, растет вооружение, но Деникин взял Курск и пошел на Орел. С пулеметами Кольта из Америки. С гаубицами и бронемашинами «Остин» из Англии. С французскими самолетами. Идут поголовно офицерские полки, гусарские полки, гвардейцы двора ею величества. В шинелях из Манчестера, па канадских седлах.
Миллион рублей царскими ассигнациями получит тот деникинский полк, который первым войдет в Москву, — такой приз объявлен и уже приготовлен донецкими капиталистами.
А дока деникинские полки получили двести миллионов патронов — без малого по два на каждого российского жителя.
Из Америки идут караваны судов с аэропланами, бомбами, паровозами.
В Сибири Колчак и чехи.
На Дальнем Востоке японцы и американцы.
В Архангельске англичане.
В Тифлисе и Баку англичане.
Черное море
На Украине Симон Петлюра к Нестор Махно, что ни волость, то своя банда.
Никогда еще Советская республика не была такой маленькой, как в сентябре девятнадцатого.
Ранняя будет осень, скоро снова — нечем топить. Ненастье пронизывает листву, тротуары, улицы, пронизывает и душу людям предвестием новых забот и бед.
«…Человек отличается как безграничной способностью к расширению своих потребностей, так и невероятной степенью сокращения их».
Грохнуло по двери, скребануло, бухнуло, будто сразу трое ломились с той стороны, ища ручку, дверь толчком отворилась, штыком вперед качнулась трехлинейка, за ней голова Гриши в фуражке со звездой.
— Дзержинский! — выпалил Гриша, и в голосе его: спасайся кто может.
— Ты же не контра, Гриша, бояться Дзержинского.
— А я и не боюсь. Я — чтоб начеку перед Чека.
Гриша парень старательный и сообразительный. На фронт не попал по болезни. «Батя помер, наследство оставил — язву желудка». Признали Гришу нестроевым, попал он на трудовой фронт, работал на совесть, но пришел час, и попал Гриша в отряд особого назначения. Получил форму, оружие, а главное, солдатскую флягу, удобную, плоскую, нальешь в нее кипятку, сунешь под рубаху — и язва утихомиривается.
— Документы стребовать? — басом спросил Гриша, стараясь заглушить свой переполох, занял дверной проем и даже локти растопырил — никого не пущу.
— Зачем?
— Бдительность показать. Я ма-агу!
— Если можешь, попробуй, — согласился Загорский.
Побегушки Гришу мало радуют, ему хочется утвердить себя чем-то строгим.
— Позвольте, — послышался за его спиной глуховатый голос.
Гриша отскочил от двери, будто его шилом в зад, стукнул прикладом об пол, штык рывком на себя, замер по стойке смирно, ест глазами Дзержинского. И все — от одного-единственного слова, мягкого, интеллигентного, но каким тоном спокойно-властным было оно произнесено. Не зря у контры дрожали поджилки от его голоса. «Позвольте» — просьба, если ее написать, но если ее произнести топом председателя ВЧК в сентябре тысяча девятьсот девятнадцатого…
Дзержинский коротким жестом отдал честь, и Гриша высоким голосом, перевитым рвением и почтением, выпарил в ответ:
— Здравия желаю, товарищ председатель ВЧК!
…Вечером, разматывай перед сном портянки в казарме, Гриша будет рассказывать, как остановил сегодня Дзержинского у двери кабинета Загорского, как потребовал у него четко и с расстановочкой: «Па-азвольте ваш мандат», и как Феликс Эдмундович тотчас достал и раскрыл перед Гришей свой мандат из красной кожи, после чего Гриша вежливо разрешил ему проходить. «Правильно, товарищ чоновец, спасибо за службу», — сказал ему гроза контры. «Служу трудовому народу». Через день-другой Гриша добавит, как Дзержинский пожал ему руку, спросил, откуда он родом, и Гриша тут же рассказал ему и про батю своего, крестьянина, который умер весной от голода, и про мать, едва выжившую, и про твердость Советской власти в его родной Яхроме Дмитровского уезда Московской губернии. Пройдет еще лет семь-восемь, а Гриша, если будет жив, вспомнит многое другое из того, что не сказал, но одним только взглядом, одним жестом приветствия выразил ему, рядовому бойцу частей особого назначения, и в лице его всем другим верным и преданным людям особого назначения Железный Феликс, гроза контрреволюции, дорогой и незабвенный Феликс Эдмундович.