Бриллианты для диктатуры пролетариата
Шрифт:
Сорокин быстро поднялся и вышел из комнаты.
— На брудершафт? — предложил Прохоров. — Давай, Розочка!
— Я финь-шампань не пью, я только легкое вино себе позволяю.
— Для первого раза можно рюмашечку крепенького — от него голову крутит, как в вихре вальса.
— У меня и с легкого кружится все в голове, Костя.
— Со свиданием.
Он выпил залпом полстакана коньяку, обнял Галю и жадно поцеловал ее. Она хотела было легонько освободиться, но он обнимал ее все крепче — руки у него были сильные, словно тиски. Галя уперлась ему кулаками в плечи, продолжая улыбаться, но только лицо ее побледнело.
— Не
— Он заснет сейчас, — ответил Прохоров и, подняв Галю, понес ее на диван.
— Сорока! — крикнула Галя, чувствуя себя бессильной и жалкой с этим могучим сопящим человеком. — Сорокин!
Будников услыхал, как Галя жалобно закричала:
— Ой, пусти меня, пусти!
Будников на цыпочках выскочил из комнаты. Он увидел свет в уборной и шепнул:
— Сорокин, иди обратно в комнату!
Сорокин не откликался. Будников нажал плечом посильней, дверь распахнулась, и он, не удержавшись, ввалился в маленькую уборную, и по лицу его ударили тяжелые ноги: Сорокин повесился на крючке — видимо, только что…
— Помогите! — продолжала кричать Галя. — Володя-а!
Будников распахнул дверь комнаты, увидел Галю и Прохорова рядом и крикнул с порога, ослепнув от ярости:
— Встань, скотина! Руки вверх!
С Прохоровым разговаривали трое: Бокий, Кедров и Мессинг. Прохоров сидел, свесив руки между колен, не в силах унять дрожь в лице. Отвечал он на все вопросы подробно, с излишней тщательностью, вспоминая детали, не имевшие никакого отношения к делу.
Бокий попросил его позвонить в трибунал.
— Что сказать? Напишите, а то еще напутаю.
— Путать не надо. Скажите, что занемогли и будете на работе завтра утром.
Мессинг вызвал трибунал и передал трубку Прохорову.
— Алло, это я, — сказал Прохоров спокойно, хотя лицо его по-прежнему сводило мелкой, судорожной дрожью, — занемог и буду только завтра… Что? Ну, значит, отмените дело.
— Какое дело отменить? — быстро спросил Бокий.
— Это секретарша. Шубарина. У меня сегодня дело назначено к слушанию — по волокитчикам из Хамовнического металлического завода: они два пустых вагона неделю продержали.
— Слушай, Прохоров, — сказал Бокий, — в твоих интересах сейчас подъехать к Клейменовой… Ты ее знаешь?
— Знаю.
— Так вот, в твоих интересах заехать сейчас к ней и попросить ее вызвать к тебе на Мерзляковский Газаряна. Скажешь Газаряну, что Тернопольченко просит…
— Понял, — перебил его Прохоров, — про золото и камни. То, что Сорока говорил. Хотите посмотреть, куда потащит Газарян… Это я сделаю… Я понимаю, если я не окажу сейчас помощь — меня будет трудно вывести из-под удара… А так — оступился по дурости, не из злого умысла…
Мессинг изумленно глянул на Кедрова. Тот осторожно поднес палец к губам: «Молчи». Бокий согласно кивал головой, слушая Прохорова, и время от времени вставлял:
— Н-да, н-да, верно, верно, Прохоров…
«Ревель. Роману.
По сведениям, полученным из Парижа, в Эстонию вновь прибывает глава ювелирного концерна Маршан. Предполагаем его связи с нашим валютным подпольем. Именно его концерн сорвал ту сделку, которую наши представители пытались заключить в Литве. Впоследствии
Бокий».
11. Отец
В Иркутске старик Владимиров остановился в общежитии культпросвета, неподалеку от краеведческого музея, на берегу Ангары. Помогала ему работать в завалах библиотеки худенькая, веснушчатая Ниночка Кривошеина. Она была прикреплена к Владимирову после разговора с зам. начпуарм-5 Осипом Шелехесом. Отнесся Шелехес к Владимирову настороженно: скептически выслушал яростную речь старика, нападавшего на развал работы в библиотеке, в музее, в типографиях, и заметил:
— Голое критиканство делу не поможет. Ну, знаю — на полу книги, гниют книги. Ну, знаю — воруют их, топят ими печки. А как надо поступать, если дров нету? Вот вы, как большевик, какое внесете предложение?
— Я беспартийный.
— То есть?
— Не видали беспартийных? Извольте лицезреть — это я.
— Каким образом вас бросили на политпросвет?
— Мандатным, — ответил Владимиров. — Можете запросить Москву.
— Погодите, погодите… Вы какой Владимиров? Вы отошли от нас в одиннадцатом году?
— Если ссылку можно считать отходом, а борьбу за свою точку зрения — предательством, тогда вы правы. Я тот Владимиров, именно тот. Но я, беспартийный, не терпел бы такого положения, чтобы рукописи тибетцев и монголов, бесценные памятники материальной культуры, гнили под открытым небом! Я бы никогда не потерпел того, что терпите вы!
— Ну, хватит! Я этот разговор прекращаю!
— А я его только начал! Вы не сможете создать государство для трудящихся, если не припадете к вечному источнику мировой культуры!
— Мне сначала надо детям учебники напечатать! А потом припадать к источнику! А у нас бумаги — десять рулонов! И в типографии надо печатать приказы по армии, потому как Унгерн под боком и китайцы с японцами!
— Почему не конфискована елизарьевская типография?
— Конфискована.
— Ложь! Не кон-фис-кована! Убеждены ли вы, что вся бумага обнаружена в складских помещениях?
— Убежден.
— Ложь! На чем нэпманы печатают свои афиши? Ваши, ваши нэпманы! Красные торговцы!
— Хватит! Разговор прерываю. О том, как мы с вами решим, сообщу в общежитие.
В тот же вечер Шелехес пошел к командарму-5 Иерониму Уборевичу, двадцатипятилетнему, высокому, в профессорском пенсне, чуть холодноватому, легендарной храбрости и спокойной рассудительности человеку.
Уборевич слушал Шелехеса, кипевшего яростью, изредка кивал головой, вроде бы соглашался.
— И я бы, Иероним, честное слово, на всякий случай посадил эту интеллигентную гниду в ЧК.