Бродский глазами современников
Шрифт:
Назовите стихи Бродского, которые вы считаете шедеврами.
Я, по-моему, так-сяк это обозначил. Я не хочу называть их шедеврами. Могу прибавить к тем стихам, которые назвал... (Нет, вообще говоря, это неблагодарное дело — называть стихи хорошего поэта, потому что хочется назвать еще и это, еще и это.)... могу добавить "Горение" [НСА:134-36/III:29-31], "Север крошит металл" [Ч:78/II:398]. Видите ли, со времени его отъезда меня трогали — а я обращаю внимание всегда на то, тронуло или нет меня стихотворение: могут быть замечательные стихи, но не трогающие, тогда мне нет интереса в них, — так вот, трогали меня очень немногие стихи, признаюсь. В то время как в молодости, наоборот, трогали многие. Я назвал "Кенигсберг", потому что "Einem Alten Architekten in Rom" — немножко красиво. "Осенний крик ястреба" и "Горение" я выделяю, и "Исаака и Авраама". Я бы не хотел заниматься перечислением — я, конечно, что-то упущу и потом буду жалеть.
Интересно, что вы назвали "Горение". В этом стихотворении, по мнению некоторых, есть "самые страшные строчки
Назорею б та страсть,
воистину бы воскрес! [III:30]
Да, на это место очень худая моя реакция, я ее ему высказал.
Видите ли, был такой эпизод, когда меня очень хотели поссорить с Бродским именно на том основании, что я якобы сказал, что он безбожник. Я этого, разумеется, не говорил и не думал. И по этому поводу у нас было даже письменное объяснение. Дело в том, что, конечно, эти две строчки никуда не годные во всех смыслах. Они, кроме всего прочего, еще и безвкусные. Но это стихотворение характеризуется не строчками, а силой страсти. Ну, я же не воспитатель Бродского, который говорит: "От этого вам надо освобождаться". Он это написал, и я говорю о стихотворении целиком. Хотя, конечно, это строчки меня оскорбляющие, но я повторяю, что я человек, которому оскорбление не закрывает глаза.
82
См. интервью с Юрием Кублановским в настоящем издании.
Ощущали ли вы отъезд Бродского из Союза?
Нет, я уже говорил, что этому предшествовали годы размолвки. В конце концов, это все равно, когда размолвка между людьми, живущими в Москве и в Ленинграде, или в Москве и в Нью-Йорке. Тем более, что бы там ни говорили, мое всегда со мной. Дело не в отъезде Бродского. Дело в том, что вообще с отъездами жизнь стала тусклой. Она была ярче. В некотором смысле тусклая жизнь помогает: не отвлекаешься от чего-то. Но это же не естественная жизнь. Поэтому без Бродского и еще нескольких людей жизнь сделалась тусклой.
Я скорее имела в виду поэтическую жизнь. При всей несхожести ваших поэтик у вас есть какие-то точки пересечения, общие источники и т.д. Давало ли его присутствие, а потом его стихи, которые до вас доходили, Стимул для ваших собственных стихов?
Конечно, когда рядом кто-то тебя будоражит или дразнит, или, наоборот, кто-то пленяет, конечно, лучше, чтоб это было. Но стихи доходили. Еще, знаете, есть такой механизм. Скажем, до тебя доходят стихи, которые тебе не нравятся, которые тебя оставляют совершенно равнодушным, и ты не без охоты делаешь из этого такой вывод: "Ну, если так, тогда абсолютно все равно, там он, здесь, какая разница. Хоть бы и не доходили
вообще стихи". То есть ты говоришь это для облегчения собственной жизни. Но стихи доходили. Я повторяю, что они очень редко меня трогали. Мне вообще не по вкусу его длинные стихи, написанные строфами. Поезд должен быть все-таки с ограниченным числом вагонов, потому что где-то на середине срабатывает стрелка и начинается крушение, вторая, третья часть поезда начинает идти мимо рельсов. Когда строфы, вот эти вот вагончики, один похож на другой... Я знаю, к чему это привело, чего он этим добился. Какой-то бывает период, особенно для такого профессионального поэта, как Бродский — а Бродский, в некотором смысле, рекордсмен профессионализма. Для того, чтобы быть рекордсменом, надо владеть всеми приемами того спорта, в котором ты рекордсмен. И надо долго отрабатывать удар или прыжок, толчок. Так вот, это период внутренней работы, каких-то накоплений внутренних. Поэтому это были те годы, которые совпали, может быть, с какими-то специфически психологическими проблемами, тяготами, которые была попытка разрешить формальными приемами. В конце концов, это дает твердую, закаленную мышцу. У него есть такие стихи "Бабочка" [Ч:32-38/II:294-98]. Это одно из моих любимых стихотворений. Однако, упоминая их, я должен умножить армию нелюбителей его длинных стихов, хотя я сам не из этой армии. А умножить я должен, потому что мною переводившиеся трубадуры, они писали тоже строфа в строфу. Но это было восемь, ну, десять строф, но не восемьдесят и не сто.
Находясь так долго рядом с Бродским, как вам удалось сохранить полную стилистическую независимость от такого сильного собрата?
Нет, у меня был период в начале 60-х годов, когда я пробовал писать так, как он тогда призывал. Он многих тогда призывал: "Напишите рассказ в стихах". Я написал. Есть у меня такие стихи, называются "Стихи по частному поводу", которые я написал после первого моего визита к нему в деревню. А потом я обнаружил в этих стихах синтаксис Бродского. Кратковременное было дело. Но если говорить о взаимном пересечении... — мы беседовали в прошлом сентябре в Нью-Йорке, и он вдруг читает какие-то строчки и говорит: "Погодите, А.Г., это мои или ваши?" И, конечно, есть какие-то пересечения. Наш общий друг сказал нам: "Слушай, у тебя в стихах (то есть у меня): "Когда-нибудь, когда не будет нас", а у Иосифа: "Когда-нибудь, когда не станет нас" [83] . Иосиф сказал: "Я написал это в таком-то году". Я удивился и сказал: "Значит, я позднее". Знаете, это в порядке вещей... Я утверждаю, что, хотя Иосиф отрицает, но как-то вяло довольно... я утверждаю, что в очерке "Less Than One" [L:3-33/HH:8-30],
83
Из стихотворения "Остановка в пустыне" [0:166-68/II:11-13]. См. о "мы" и "нас" в этом стихотворении выше в настоящем интервью.
Можете назвать тех русских поэтов, от Симеона Полоцкого до наших дней, которые помогли Бродскому осознать себя как поэта?
Опять здесь следовало бы говорить, анализируя что-то, а так... просто знаю, что Баратынский, а остальные?.. Нет, я вам хочу сказать вот какую вещь. Пушкин недаром мелькает в связи с Бродским. Дело в том, что их роднит эпиграмматическая легкость, с которой они реагируют на сиюминутное. Легкость наполненная, а не рифмованная эстрада. Скажем, когда в Лицее Мясоедов на заданную тему "Восход солнца" написал: "Блеснул на Западе румяный царь природы," — и Пушкин тут же сказал: "И изумленные народы / Не знают, что начать, / Ложиться спать или вставать," [84] — то это очень в духе Бродского: быстро и талантливо отреагировать. Вот что я имею в виду конкретно.
84
На самом деле продолжил строчку Мясоедова не Пушкин, а Илличевский. (См. кн. В.Томашевский, "Пушкин", М.-Л., 1956, С. 703).
Не могли бы вы продолжить это сравнение по другому параметру: насколько универсален Бродский?
Вообще говоря, это вопрос вопросов. Я сам об этом думаю и не могу на ответе каком-то остановиться. И это, может быть, самое существенное из того, что я говорю. Если нам нужны стихи "мандельштама", мы идем к Мандельштаму (я говорю условно "мандельштама" с маленькой буквы — мы идем к Мандельштаму с большой буквы) и получаем его стихи. Если нам нужны стихи "ахматовой", мы идем к Ахматовой, "Цветаевой" — к Цветаевой, "пастернака" — к Пастернаку. Сейчас положение такое. Если нам нужны стихи, я не знаю, "тра-та-тама", мы идем к Бродскому, у него есть эти стихи. Нам нужны стихи "бал-ба-лама", мы идем к Бродскому, у него есть и эти стихи. Короче говоря, я не разделяю тех упреков, которые делаются Бродскому по поводу "поэтической индустрии" — помните, мы вместе с вами смотрели статью, которая называлась "Индустрия магии" [85] . Я ее не прочитал как следует, но вот это слово "индустрия" — обидное слово. Когда меня спрашивали в интервью "Голосу Америки" в связи с Бродским, какое отличие нынешнего времени от того в поэзии, я сказал, что тогда, правомерно или неправомерно, но мы могли через запятую написать: Ахматова, Пастернак, Цветаева, Маяковский и т.д., а сейчас с Бродским через запятую написать никого нельзя. С одной стороны, это свидетельствует о ранге, а с другой стороны — это неблагополучное положение, потому что поэт не может быть синтетичен. Наоборот, он тем более поэт, чем более он узок. За одним исключением, если он по-пушкински универсален. Ну, я оставляю этот вопрос открытым.
85
Derek Walcott, "Magic Industry" ("The New York Review", November 24, 1988 P. 35-39) — рецензия на кн. Joseph Brodsky, "To Urania" (Farrar, Straus & Giroux New York, 1988).
Мне бы хотелось, чтоб вы сказали несколько слов о лиризма в поэзии Бродского в связи с его двумя высказываниями. Во-первых, он утверждает, что "Остановка в пустыне" — его последняя лирическая книга, а во-вторых, он заявляет, что ни б любви, ни о Боге в конце XX века нельзя говорить в лоб [86] .
Как правило, декларация поэта свидетельствует о состоянии его дел. И если он говорит, что в конце XX века нельзя говорить о любви и о Боге в лоб, то это до той поры, пока кто-то не скажет о любви и о Боге в лоб. Я считаю, что можно, если необходимо; надо только, чтобы это была поэзия. Вообще говоря, я думаю, что я знаю такие стихи XX века, то есть середины и после середины XX века, которые о Боге, и одновременно стихи, которые поэзия. А что касается его лиризма? Ну, "Горение" все-таки сравнительно позднее стихотворение.
86
И.Бродский, "Вектор в ничто", op. cit
1981 год.
"Ястреб", разве это не лирика?
А тема любви?
А! Тема любви! Ахматова взяла из Князева две потрясающие строчки. Две, которые у него только и есть: "Любовь прошла, и стали ясны и близки смертные черты". Собственно, здесь очень много всего заключено.
Мы возвращаемся с вами к тому, о чем уже говорили. С одной стороны, поэзия после любви: "ясны и близки", с другой стороны, любовь прошла, больше уж любить нечем, и тогда становятся ясны смертные черты. Может быть, у Бродского всего лишь такой период?