Бродячие собаки
Шрифт:
— Вовка пропал. Обыскалась, нигде нет.
Приехал домой. Все закоулки, все ямы, кусты обшарил. В колодцы заглядывали. Звали, кричали.
— Найду надо выпустить, может, она найдет, — догадался егерь. Открыл вольер, Ласка выскочила, а та в конуре сидит. Егерь на четвереньки встал, заглянул в конуру. Найда хозяина увидела, хвостом по соломе забила: вишь, мол, сама не могу встать. Под боком у нее Вовка спит, посапывает, раскраснелся. Шапка на один глаз съехала.
«Как же он, окояненок, в вольер-то сумел залезть? — мучился догадками егерь. — Под рабицу не
Танчура опять расшумелась:
— Все из-за нее, из-за твоей любимой сучки. Она его куда-нибудь заманит. Чего ты из него собачатника растишь?
— Все лучше, чем перед телевизором днями сидеть, — мрачнел егерь. Он всегда супился, когда Танчура кричала.
— Ругаешь за телевизор, — не унималась Танчура. — Ровесники папу-маму не выговаривают, а он вон как шпарит. Скажи, Вов, про танки.
— Танки глязи не боятца, — выкрикивал Вовка. — Это не глязь, это загал.
Егерь супился, отмалчивался.
Глава восьмая
После той ночи в детсаде Венька не находил себе места. Будто шальным течением сносило его туда, где могла быть Наталья. Будто невзначай сталкивался с ней Венька то в библиотеке, то на почте. «Хорошо в городе, — вздыхал егерь. — Люди в одном подъезде годами живут и друг друга не знают. А тут деревня. В одном конце села молодухе вслед посмотришь, на другом скажут: двойню от тебя родила… Из-за чего она на меня так разобиделась?…»
Как-то вечером насмелился, заглянул в садик. Наталья увидела, с лица сменилась:
— Что случилось?
— Так, — замялся егерь. — Вовку в садик оформлять, узнать хотел, какие справки, документы… Наташ, постой сказать надо.
— Ну что, что мне можешь сказать? — Голос надломился, серые глаза, полные слез, на егеря сверкнули. Выскочил на улицу, огляделся, шапку кврху подбросил: «Любит она меня, любит!» Дня через два увидел, как она с мужем под ручку откуда-то шла. Петр в новой ондатровой шапке, кожаной куртке наклонялся к ней, говорил что-то, она встряхивая челкой, смеялась. Приехал домой, Танчура обеспокоилась:
— Ты что такой серый? Давай давление измерим. Опять сердце?
— Нормально все.
— Суп наливать?
— Потом.
— Давай давление померим.
Хлопал дверью. Шел в голубятню. Будто там можно было среди голубей замешаться. От себя спрятаться. Краем уха слышал егерь, будто возила Наталья мужа в город. Вшили ему там «торпеду». А еще недели через две встретился ему Петруччио на дороге вдугаря пьяный. И опять его жаром окинуло: «Как она с ним в одном доме ест, разговаривает, стирает, спит с ним?…»
В марте, в сумерках с весенней просинью, возвращался егерь из Черновки. У села фары вырвали из темноты женскую фигуру на обочине. Сердце екнуло: «Она!»
— Садись, станишница, подвезу, — дурацки выкрикнул Венька.
— Спасибо, сама дойду.
Выпрыгнул из машины. Догнал, схватил за рукав. Чуть не насильно затащил в кабину. Развернулся и покатил прочь от села, от огней блескучих, от глаз едучих. Наталья ни
УАЗ серым волком через мост на крутой речной берег выскочил и понес их в синюю степь, к темному горизонту. На обтаявший ковыльный бугор выскочили. Венька мотор заглушил. За руку свою драгоценную добычу взял. К ладошке холодной губами прижался. Глаза поднял. У нее все лицо от слез блестит. Какой такой-сякой конструктор двигатель между шофером и пассажиром в кабину запятил. Самому бы ему, паразиту, с любимой женщиной в такой кабине всю жизнь без остановок ездить. Выскочил егерь из салона, обежал, открыл дверцу с ее стороны. Подхватил Наталью на руки. Целовал соленое от слез лицо, чувствовал губами, как вздрагивают ее ресницы под поцелуями:
— Наташка моя, Наташенька, Наташа… — И все другие слова будто из памяти выскочили.
— Постой, Вень, отпусти, у меня голова кружится. — Сама обнимала за шею, тыкалась холодными губами в ухо.
— Тебя отпусти, еще убежишь, — просипел, откашлялся.
— Куда я теперь от тебя убегу? — Голос обреченный, дрожливый. — Мочи нет как соскучилась.
— А чего ж тогда плачешь?
— Люблю, дура, я тебя и ничего с собой поделать не могу.
Венька упал в снег на колени, целовал руки, пуговицу на пальто.
Наталья тоже опустилась на колени, гладила его по лицу:
— Ты, Веньк, как мальчишка. Совсем маленький.
— А эт, Наташ, плохо, да?
— Тебе потом будет плохо. Отвези ты меня, дуру, назад и никогда на меня внимания не обращай, а только на свою молодую жену.
— А что плохого-то, Наташ? Дай, я тебе под коленки полу подстелю, а то застудишься.
— Венька, Венька, — обхватила его за шею и заревела по-бабьи в голос:
— Венька, Венька, что мы с тобой творим.
— Что, Наташенька, что мой колосочек, соплюшечка моя слезокапая? Я тебя Наташ, люблю. Сильно-пресильно. Наташ, слышишь?
— А? Поцелуй меня. Еще…
Луна заливала степь неживым светом. Дул волглый ветер. Они были вдвоем на этой продутой ветрами земле. Стояли друг перед другом на коленях, будто просили прощенья. И снежок под их коленями протаял до земли:
— Вень?
— Наташа?
— Я тебя так люблю, мой хороший, до самого последнего твоего волосочка.
В салоне машины Венька рукавом куртки вытирал ей мокрые колени, грел дыханием. Наташа целовала его нагнутую голову.
— Наташ, я тебе хочу подарить букет. Дай руку. — Положил ей на ладонь крохотные травинки, которые нашел под снегом. — Угадай, чем пахнут.
— Весной они пахнут, мой хороший. Еще землей талой.
— Не-а, они тобой, Наташ, пахнут. Колготки-то на коленках какие мокрые. Давай, я отвернусь, а ты сними. Просушим на капоте.
— Не отворачивайся. Я тебя, Вень, ни капли не стесняюсь. Перед мужем всегда стесняюсь. А с тобой наоборот. Хочу, чтобы ты на меня смотрел. Ты любишь меня?
— Да.
Да, будут жить долго, счастливо и несчастливо. Будут в их жизни другие встречи. Но никогда они не испытают того, что случится с ними в ту ночь на холме в блестевшем под луной прошлогоднем ковыле.