Бродяги Дхармы
Шрифт:
Я проводил Сайке до машины и сказал:
– Слушай, зачем ты огорчаешь Джефи в эту прощальную ночь?
– Пошел он к черту, он все время делает мне гадости.
– Да брось ты, поднимись к нему, никто тебя там не съест.
– Ну и что. Я поехала в город.
– Ну перестань, не злись. Джефи говорил мне, что он тебя любит.
– Вранье.
– Эх, жизнь, – вздохнул я, уходя с бутылью вина, и, поднимаясь на холм, слышал, как она пыталась развернуться на узкой дороге, но съехала задними колесами в кювет и не смогла выбраться, поэтому ей все равно пришлось ночевать у Кристины, на полу. Наверху в хижине тоже весь пол был занят: там устроились и Бад, и Кофлин, и Альва, и Джордж, завернувшись в разнообразные одеяла
– Комар величиной с гору Сумеру намного больше, чем ты думаешь! – крикнул Кофлин из домика, заслышав мое пение.
– Конская подкова намного нежнее, чем кажется! – отвечал я.
В фуфайке и кальсонах выскочил во двор Альва, стал танцевать в траве и завывать длинные стихи. Наконец Бад принялся серьезно излагать свои новые идеи. То есть у нас начался как бы новый виток. «Пошли вниз, посмотрим, не осталось ли девчонок!» – я спустился, вернее, скатился с холма и опять попытался затащить наверх Сайке, но она валялась на полу в полном бесчувствии. Угли большого костра были все еще раскалены докрасна. Шон храпел в жениной спальне. Я взял с доски кусок хлеба, намазал творожным сыром и съел, запивая вином. В полном одиночестве сидел я у костра; на востоке стало светать. «Ну и пьян же я! – сказал я. – Подъем! Подъем! – заорал я. – Козел дня высунул рога рассвета! Никаких но! Никаких если! Эй вы! фуфелы! свиньи! воры! гады! палачи! Бегом марш!» Внезапно я ощутил невероятную жалость ко всем человеческим существам, кто бы они ни были, с их лицами, скорбными ртами, личностями, попытками веселиться, мелкими пакостями, чувством утраты, с их пустыми скучными остротами, обреченными на мгновенное забвение: ах, к чему все это? Я знал, что звук тишины разлит повсюду, и, значит, все есть тишина. А вдруг мы проснемся и увидим, что все, что мы считали тем-то и тем-то, вовсе не является тем-то и тем-то? Приветствуемый птицами, всполз я в гору и созерцал спящие тела, распростертые и скрюченные на полу хижины. Кто все эти странные призраки, укоренившиеся рядом со мной в этом дурацком земном приключеньице? И кто я сам? Бедный Джефи, в восемь часов он вскочил и застучал в сковородку, созывая всех на блины.
29
Праздник растянулся на несколько дней; на утро третьего дня повсюду еще валялись люди, когда мы с Джефи потихоньку взяли рюкзаки, собрали немного еды и зашагали вниз по дороге в оранжевом утреннем свете золотых деньков Калифорнии. Предстоял чудесный день, мы снова были в своей стихии, в походе.
Джефи был в замечательном настроении.
– Черт, как хорошо наконец вырваться из этого разгула и оказаться в лесу. Вот вернусь из Японии, Рэй, станет холодно, подденем теплое белье и поедем стопом по стране. Представь себе, если можешь: океан и горы, Аляска, Кламат, мощнейшие хвойные леса, озеро с миллионом диких гусей, вот где бхикковать! У-у! Кстати, знаешь, что это значит по-китайски?
– Нет.
– Туман. Здесь, в Марин-Каунти, леса отличные, сегодня покажу тебе Мьюировский лес, но там, на севере тихоокеанского побережья, настоящие горы, там-то и развернется в будущем все движение Дхармы. Знаешь, что я сделаю? Напишу новую длинную поэму под названием «Реки и горы без конца», начну на свитке, постепенно разворачивая его, чтобы появлялись все новые неожиданности, а все прежнее забывалось, понимаешь, как река, или как вот эти длиннющие китайские росписи на шелке, где два крошечных человечка бредут по бесконечному горному пейзажу, среди искривленных деревьев, так высоко, что к самому верху тают в тумане, в шелковой пустоте. Буду писать ее три тысячи лет, она будет набита всевозможными сведениями из разнообразных
– Давай-давай. – Как всегда, я шагал за ним следом, и рюкзаки сидели на плечах так удобно, как будто мы вьючные животные и без груза нам не по себе, а когда начался подъем, я услышал все то же старое доброе одинокое старое милое прежнее «топ-топ», вверх по тропе, медленно, миля в час. Поднявшись по крутой дороге, мы миновали несколько домиков возле кустистых утесов со струящимися водопадами, потом прошли вверх по лугу – бабочки, сено, немного утренней росы, и по грунтовой дороге, под конец уже так высоко, что стало видно всю Корте-Мадера, и Милл-Вэлли, и даже красную верхушку Голден-Гейтского моста.
– Завтра вечером по дороге на Стимсон-Бич, – сказал Джефи, – увидишь весь Сан-Франциско, белый, на берегу голубого залива. Ей-Богу, когда-нибудь мы можем основать здесь, в горах Калифорнии, прекрасное свободное племя, собрать девушек и плодить сияющее просветленное потомство, жить, как индейцы, в вигвамах, питаться ягодами и почками.
– А бобы?
– Будем писать стихи, у нас будет свое издательство, «Дхарма-пресс», будем печатать собственные стихи, напишем кучу стихов и издадим толстую книжку ледяных бомб для глупой публики.
– А что публика, не так уж она плоха, они ведь тоже страдают. Как прочтешь в газете: где-нибудь на Среднем западе сгорела толевая хибарка, погибло трое детишек, и на фото рыдающие родители. Котенок, и тот сгорел. Как ты думаешь, Джефи, Бог действительно создал мир от скуки, для собственного развлечения? Если так, значит, Бог жесток.
– Погоди, ты какого Бога имеешь в виду?
– Ну, если хочешь, Татхагату.
– Как сказано в сутре, Бог, или Татхагата, не порождает мир, мир возникает сам по себе, из-за невежества разумных существ.
– Но он же ведь порождает этих существ вместе с их невежеством. Как все это печально. Я не успокоюсь, пока не выясню, почему, Джефи, почему.
– Ах, не смущай свое сознание. Помни, что в чистом сознании Татхагаты нет такого вопроса – «почему», нет даже никакого связанного с ним значения.
– В таком случае на самом деле ничего не происходит.
Он бросил в меня палкой и попал по ноге.
– Ничего не произошло, – сказал я.
– Не знаю, Рэй, но мне нравится твоя печаль о мире. Этого довольно. Взять, например, мои проводы. Все хотели веселиться и действительно старались, а на следующий день проснулись с чувством какой-то печали, разобщенности. Что ты думаешь насчет смерти, Рэй?
– Я думаю, смерть – это нам награда. Умирая, мы попадаем прямо на Небеса, в нирвану, вот, собственно, и все.
– А вдруг переродишься куда-нибудь в нижние миры, где черти будут тебе раскаленные железные шары в глотку запихивать?
– Мне-то жизнь уже железную ступню в глотку засунула. Хотя я считаю, что все это только сон, состряпанный какими-то истеричными монахами, не понявшими покоя Будды под деревом Бо; коли на то пошло – покоя Христа, глядящего сверху вниз на головы своих мучителей и прощающего им.
– А ведь Христос тебе нравится, да?
– Конечно. И вообще, многие считают его Майтрейей, Буддой, который, по предсказанию, последует за Шакьямуни, ты же знаешь, – «Майтрейя» на санскрите означает «любовь», а Христос только о любви и говорил.
– Рэй, только не надо мне христианство проповедовать, так и вижу, как ты на смертном одре целуешь крест, как Карамазов какой-нибудь, или как наш друг Дуайт Годдард – жил буддистом, а перед смертью вернулся в христианство. Нет, это не для меня, я хочу каждый день часами медитировать в пустынном храме перед запертой статуей Кваннона, которую никому не позволено видеть, ибо она обладает чрезмерной силой. Бей сильнее, старый алмаз!