Бродяги Дхармы
Шрифт:
– Когда-нибудь все раскроется.
– Помнишь приятеля моего, Рола Стурласона, который уехал в Японию изучать камни Реандзи? Он плыл на торговом судне под названием «Морской змей» и изобразил им на переборке в кают-компании морского змея с русалками, к восторгу всей команды, они ужасно в него врубились и все тут же захотели стать бродягами Дхармы. Теперь он совершает восхождение на священную гору Хией в Киото, по снегу, наверное, прямиком вверх, туда, где нет троп, крутизна, бамбуковые заросли и искривленные сосны, как на картинках. Ноги промокли, обед забыт, вот так и надо лазить по горам.
– А между прочим, как ты собираешься одеваться в монастыре?
– Ну, ты что, все как положено, в стиле династии Цянь, длинные черные одежды с широченными ниспадающими рукавами и множеством складок, чтоб действительно почувствовать настоящий Восток.
– Альва говорит,
– В любом случае, Восток и Запад встретятся. Подумай только, какая великая произойдет революция, когда Восток наконец действительно встретится с Западом, а все начнут такие, как мы. Подумай: миллионы людей с рюкзаками пойдут по свету, поедут стопом, понесут другим людям слово.
– Совсем как в начале Крестовых походов, когда Вальтер Бессребреник и Питер Отшельник повели толпы верующих оборванцев в Святую землю.
– Да, но то был все-таки мрак, европейское говно, а я хочу, чтоб у моих бродяг Дхармы в сердце была весна, когда цветушки в деву, и маленькие птички роняют свежие какашки, к изумлению кошек, которые только что собирались этих птичек съесть.
– О чем ты думаешь?
– Просто складываю стишки в голове, по дороге к горе Тамальпаис. Видишь, вон там впереди, такая же красивая, как и все горы в мире, смотри, какая совершенная форма, эх, люблю Тамальпаис. Заночуем с той стороны, за горой. К вечеру доберемся.
Природа Марин-Каунти была намного проще и мягче, чем суровая Сьерра, куда мы ходили прошлой осенью: сплошь цветы, деревья, кустарники, правда, много и ядовитого плюща по обочинам тропы. Дойдя до конца грунтовой дороги, мы внезапно очутились в густом секвойном лесу и пошли вдоль трубопровода по просекам, таким глубоким, что свежее утреннее солнце почти не проникало туда, было холодно и сыро. Зато стоял чистый, глубокий, густой аромат хвои и влажной древесины. Джефи был очень разговорчив, В походе он снова стал как ребенок.
– Единственно, что не по мне во всей этой истории с Японией, – тамошние американцы, даром что не дураки и хотят как лучше, совершенно не понимают ни Америки, ни людей, которые здесь действительно врубаются в буддизм, – и ничего не смыслят в поэзии.
– Кто?
– Ну, эти люди, которые посылают меня туда и все оплачивают. Они тратят кучу денег, чтобы обеспечить тебе элегантные сады, книги, японскую архитектуру и прочую муру, которая нафиг никому не нужна, кроме богатых разведенных американских туристок, а на самом деле единственное, что нужно – построить или купить обычный японский домик с огородиком, просто место, где люди могли бы спокойно зависать и заниматься буддизмом, а не очередная американская показуха. Но я все равно предвкушаю, эх, братишка, так и вижу: утро, сижу я на циновке у низкого столика, печатаю на машинке, рядом чайник горячий, мои бумаги, карты, трубка, фонарик – все аккуратненько сложено, а снаружи сливовые деревья, сосны, снег на ветвях, а наверху, на горе Хиейцан, снег совсем глубокий, суги и хиноки растут, то есть секвойи, да, брат, и кедры. Каменистые тропы ведут к затерянным в горах храмикам, на древних замшелых маленьких площадях лягушки квакают, а внутри – небольшие статуи, масляные лампы, золотые лотосы и лакированные сундуки для статуй. – Корабль отплывал через два дня. – Но уезжать из Калифорнии тоже грустно… вот и я хочу кинуть на нее прощальный взгляд, вместе с тобой, Рэй.
Просека вывела на дорогу, где стоял охотничий домик; перейдя через нее, мы вновь углубились в заросли кустарника, вышли на тропу, которую и знало-то, наверное, всего несколько человек, и оказались в Мьюировском лесу. На мили вперед раскинулся он по широкой долине. Мили две мы прошагали по старой просеке, а потом, вскарабкавшись по склону, Джефи вывел меня на другую тропу, о существовании которой вообще вряд ли кто-либо подозревал. Мы пошли по этой тропе, то вверх, то вниз, вдоль скачущего по камням ручья, через который кое-где были перекинуты бревна и даже мостики, сооруженные, по словам Джефи, бойскаутами: стволы, распиленные вдоль и уложенные плоской стороной вверх, чтоб удобнее было ходить. Взобравшись по крутому сосновому склону, мы вышли на шоссе, поднялись на травянистый холм и увидели нечто вроде театра под открытым небом, построенного в греческом вкусе, с каменными сиденьями вокруг голой каменной площадки, предназначенной для четырехмерных представлений Эсхила и Софокла. Мы попили водички, сели, разулись и смотрели с последнего ряда молчаливый спектакль. Вдалеке виднелся Голден-Гейтский
Джефи принялся кричать, аукать, петь, свистать, веселясь от души. Вокруг не было никого, кто бы мог его услышать.
– Вот так будет летом на вершине пика Заброшенности, Рэй.
– Впервые в жизни буду петь в полный голос.
– Если кто тебя и услышит, то разве что кролики да критически настроенный медведь. Да, Рэй, Скэджит – одно из самых потрясающих мест в Америке, эта река, змеящаяся по ущельям к своему безлюдному бассейну, эти влажные снежные горы, переходящие в сухие сосновые, эти глубокие долины, например, Большой Бобер и Малый Бобер, где сохранились, наверное, лучшие в мире девственные кедровые леса. Я часто вспоминаю свою покинутую сторожку на Кратерном пике, сидишь там – и никого, разве что кролики – воет ветер, а они сидят себе и тихо старятся в своих пушистых гнездах, глубоко под камнями, тепло им, сидят себе и грызут семечки, или что они там грызут.
Чем ближе к настоящей материи, братишка, к камню, воздуху, дереву, огню, – тем духовнее оказывается мир. Все эти люди, считающие себя прожженными практичными материалистами, ни черта не смыслят в материи, их головы полны призрачных идей и ложных представлений. – Он поднял руку. – Слышишь, перепел кричит?
– Интересно, что сейчас делается у Шона.
– Да ничего: встали и давай опять сосать вино и болтать чепуху. Лучше было им всем пойти с нами, хоть научились бы чему-то. – Он вскинул на плечи рюкзак и зашагал снова. Через полчаса ходьбы по пыльной тропке, иногда перебираясь через мелкие ручьи, мы вышли на чудесный луг. Это и был привал Портреро Медоуз – стоянка, устроенная Национальной Службой леса, – каменная площадка для костра, столики для пикника и все прочее, но до выходных никто здесь не появится. В нескольких милях от нас, на вершине горы Тамальпаис, виднелась сторожка наблюдателя. Мы распаковали рюкзаки и спокойно провели вечер, греясь на солнышке, или Джефи носился за бабочками и птицами, записывая что-то в блокнотике, а я гулял по другой стороне, к северу, где простиралась к морю каменистая пустыня, напоминающая Сьерры.
В сумерки Джефи развел большой костер и стал готовить ужин. Оба мы были очень усталые и счастливые. Никогда не забуду, какой суп сварил он в тот вечер – воистину лучший суп из всех, что я пробовал с тех пор, как, будучи подающим надежды молодым писателем, обедал на кухне у Анри Крю. А всего-то навсего – всыпать в котелок с водой пару пакетиков горохового супа, добавить жареной ветчины кусочками, вместе с салом, и вскипятить.
Получился невероятно густой, настоящий гороховый вкус, да еще с копченой ветчиной и жиром, как раз то, что надо пить в сумерках у потрескивающего искрами костра. Кроме того, гуляючи, он нашел дождевики – натуральные грибы, не в виде зонтиков, а просто большие, размером с грейпфрут, шары белой крепкой мякоти; нарезав, он поджарил их на сале, и мы ели их с рисом. Великолепный ужин. Мы вымыли посуду в журчащем ручье. Костер отгонял комаров. Сквозь сосновые ветви глядел на нас нарождающийся месяц. Мы расстелили спальные мешки в луговой траве и, усталые, рано легли.
– Вот, Рэй, – сказал Джефи, – скоро я буду далеко в море, а ты – на трассе, вдоль по побережью к Сиэтлу и оттуда на Скэджит. Хотел бы я знать, что с нами со всеми будет.
На этой дремотной ноте мы заснули. Ночью мне приснился яркий сон, один из самых явственных снов моей жизни: китайский рынок, грязь, дым, толкотня, нищие, торговцы, вьючные лошади, грязь, курильницы, на земле в грязных глиняных корытах – кучи хлама и овощей на продажу, и вдруг – бродяга-оборванец, сморщенный, коричневый, невероятный китайский бродяжка, он только что спустился с гор и вот стоит на краю рынка, бесстрастно взирая на все вокруг. Маленького роста, жилистый, лицо темно-красное, выдубленное солнцем пустыни и гор, одежда – сборные тряпки, на спине кожаная котомка, ноги босы. Только в Мексике, изредка, встречал я подобных людей – возможно, эти нищие приходили в Монтеррей с каменистых суровых гор, где обитали в пещерах. Но этот, китайский, был еще вдвое беднее, вдвое круче и бесконечно загадочен, и, конечно же, это был Джефи. Тот же широкий рот, веселые блестящие глаза, костистое лицо (похожее на посмертную маску Достоевского – квадратный череп, выступающие надбровные дуги), такой же маленький, но крепко сбитый, как Джефи. Проснувшись на рассвете, я подумал: «Ну и ну, так вот что, значит, станется с Джефи? Может быть, он уйдет из монастыря да так и пропадет, и мы никогда больше не увидимся, и превратится он в эдакого Хань Шаня, призрака восточных гор, и даже китайцы будут бояться его, такого оборванного и разбитого».