Бронированные жилеты. Точку ставит пуля. Жалость унижает ментов
Шрифт:
Хабиби пожал плечами. Срок его пребывания в Москве заканчивался, он не собирался жить вечно в сумасшедшем городе.
— До встречи вечером…
Покупатели уехали первыми. Хабиби подождал. Никто из тех, кто его пас, покупателей сопровождать не стал. «Не менты! Еще тому подтверждение…»
Он сел в такси.
— Сзади «девятка». Не знаю чья. Езжай спокойно. Зачем нам головная боль? Пусть убедятся: мы не собираемся от них бегать.
— Понял…
Таксист поймал машину в зеркале заднего вида.
— Если им хочется за мной смотреть — пожалуйста! — Хабиби
— Вечером — работаем! Готовь багажник. Заедешь как обычно — за час!
Подполковник Омельчук не попал в этот день ни в горком КПСС, ни на перегон. Деваха из гостиницы повела московского проверяющего прямо к себе домой. Идти было недалеко — метров сто от пустого кинотеатра, где назначено было свидание, через главную улицу. На некоторое время Омельчук оказался в центре общего внимания: Любку в Шарье знали. Смотрелась она неплохо: грудастая, в прозрачной кофточке, с чувственным, выдвинутым вперед подбородком и мощным задом — образ, созданный в стыдных снах. Омельчука так и тянуло положить ладонь на наиболее выразительное в ней — на лафетную часть, но он преодолел искус. Маленькая квартирка ее оказалась на втором этаже деревянного горкомхозовского дома — чистенькая, в подзорах, в вышивках. Пока Любка суетилась с закуской, Омельчук разлил по рюмкам коньяк…
Через полчаса в дверь позвонили.
Любка расправила на себе юбку, пошла открывать. Омельчук остался в комнате.
— Товарищ подполковник… — Старший опер Виталька прибыл с двумя офицерами, Омельчук видел их в линейном отделении. — Мы по вашу душу…
— Из Москвы позвонили?
— Да нет! Я чего беспокою? Сейчас к теще моей поедем, в Шангу. Уже ждут! Жена с работы отпросилась, махнула в колбасный цех — там у нас свояк… А мы заехали в гостиницу — вас нет! Пораскинули так и этак… Куда человек мог деться? — Бесхитростность старшего опера была на грани оскорбительной глупости. — Думаю: «Заеду к Любе!» И не ошибся!.. «Где же Созинов вас набрал таких!..»
— Люба, ты тоже собирайся!
— Неудобно, Виталий! — Любкино лицо горело.
— Да ладно! Неудобно угли считать — пальцы дымятся! Без тебя не поедем! Точно, товарищ подполковник?
Любка вся подобралась — ждала ответа. «Горячая девка…» Омельчук даже крякнул от полноты чувств.
— Шанга далеко отсюда?
— Рядом.
— Что ж! — Он поднялся. — Можно и съездить! Рабочий день — к концу!
Гуляли в избе–пятистенке, на краю поселка. Пили, орали, дробили… Половицы щедро отзывались на стук. А вокруг — за стенами, за двором, над крышей — первенствовала все та же, устоявшаяся, не прерываемая ничем тишина; за несколько часов пребывания в Шарье Омельчук все никак не мог к этому привыкнуть. Сидели хорошо. Виталькина теща — не старая еще, с раскачивающимися длинными
— Милости просим, гостюшки баские…
На столе царили картовники — диковинные пироги, облитые поверху картофельным свежим пюре на молоке, запеченные на противне в русской печи. К картовникам подали свежего молока, сметану, крутые яйца. Была еще брага! К самогону первачу. Первач был отменный — самогонный аппарат Виталька самолично отобрал в райотделе среди сотен конфискованных оригинальных конструкций, приговоренных к уничтожению.
Московского проверяющего Шарья принимала по высшему разряду, и Омельчук это оценил. Посулы генерала Скубилина, партийные документы Больших Боссов — все ушло на задний план.
«Кайф…»
Любка, сидевшая рядом, положила под столом свою горячую ногу чуть выше его колена, голенью обвила его голень. Они сидели, развернувшись в разные стороны, не разговаривали и даже ни разу не взглянули друг на друга, тесно, плечом к плечу, ощущая синхронное биение крови в переплетенных сосудах.
В избу вплывали новые гости — Омельчук уже не старался их запомнить — соседи, свои, сослуживцы. Оставляли в прихожей или на кухне бутылки, степенно проходили к столу. В присутствии высокого московского гостя несколько минут разговаривали вполголоса, чинно, потом начинали догонять тех, кто раньше начал.
— Гостюшка ты наш дорогой! — Виталькина теща все же вытащила Омельчука из–за стола. — Иди–ка ты полежи! С дороги, чай!
Он и впрямь почувствовал, что отяжелел.
За переборкой стояла застеленная суконным жестким одеялом кровать. Мигом достали подушки. Уложили, накрыли простыней.
С уходом Омельчука в горнице все пошло веселее и громче.
Проснулся он от бешеного стука за переборкой. Кто–то гулко вколачивал каблуки в пол. Женщины тянули тонкими куриными голосами:
Он кудрями потря–сет, Нам по рюмке подне–сет!..
Был уже вечер. В голове прояснилось. Пора заняться делом…
Он поднялся, в носках, как лежал, подошел к горнице. Гости в избе сменились, приехали сотрудники линейного отделения.
Общество распалось.
На месте Омельчука, рядом с Любкой, красовался усач–дежурный. Они сидели молча, не разговаривали. Любка смотрела куда–то в угол, усач тоже не обращал на нее внимания.
— Товарищ подполковник… — Старший опер Виталька — улыбчивый, с нежным, как у девицы, лицом — первым заметил Омельчука. — Котлеты стынут! Садитесь сюда!
Виталька достал магнитофон — старый, без верхней крышки. С двумя бобинами. Пленки были тоже видавшие виды, хрипатые.
Высоцкий, Шафутинский, Аркадий Северный…
— Из бесхозных, что ли? — Омельчук кивнул на магнитофон. — Что пассажиры забыли?
— Ну! Сто лет, а все равно пашет… Списанный!
— Не уничтожил по акту!
— Конечно! А уничтожь я его, как Созинов мне велел, — кому какая польза? А так люди слушают… — Виталька скользнул на рисковый, однако непременный, как закуска к выпивке, разговор о начальстве. — Такой он у нас — честное слово… Ни себе, ни другим!