Бруски. Том 1
Шрифт:
В улице, рядом с колодцем, старенькая, как и сам дедушка Пахом, изба Пахома Пчелкина. Около избы мужики, а посередь них Пахом топчется, охает:
– Семьдесят третий тут живу, а теперь бросай, в чужую страну кати, а? Накось вот, бросай и кати!
Глазами обвел мужиков, остановился на Маркеле Быкове. Руку вскинул для торгашеского хлопка:
– Ну! Бери, Маркел Петрович! Не жалей, клади больше: добро тебе перейдет. Сколько же, а? Маркел Петрович?
Маркел убрал руки на
– На кой мне ее? Я так думаю – пихнуть ее, и гнилушек не сберешь.
– Ты выручай из беды старика, выручай, – затараторил Митька.
– Подыхать мне, чую, – Пахом ударил себя в грудь сухим кулаком. – Неохота подыхать… А сам знаешь, не такие в черный год подохли, ежели к хлебу не ушли… Вот что… А то рази бы продал!..
– А ты проживешь, – добавил Митька, подойдя вплотную к Маркелу. – Вот и выручай… Место – Павлу аль Михаиле – вернется… Вот и выручай. Есть у тебя.
– Эка, ты, какой маленький! – Маркел даже оттолкнул его от себя. – «Есть, слышь, у тебя!» Ты вон продай вторую-то телицу. Зачем она тебе?… И купи! А-а?
– Да мне… – замялся Митька. – Да мы… Я ведь так, К слову. Так только… Знамо дело, где у нас?
– То-то и оно. А совет даешь – купи… Купи ты. Ну, – Маркел повернулся к Пахому. – Тебя только выручать, три пуда.
– Три пуда? За избу?
– А то за что же? За бороду, что ль, твою?
Мужики уставились глазами в землю. За избу три удар. А Пахом встрепенулся, носком валенка в угол избы ткнул. Сверху посыпались гнилушки, в завалинке запищали мыши.
– Ты гляди!.. Гляди, углы какие. Сосна какая… Такой сосны теперь на краю Расеи не сыскать.
– Три пуда, – отрезал Маркел, – и то…
– За три? За три пуда не отдам… Сожгу, а не отдам! Своими вот руками сожгу, – Пахом затрясся, – а не отдам.
Со двора выбежала Улька. Приложив козырьком руку ко лбу и держа другой концы косынки на груди, она крикнула:
– Ей! Иди обедать!
– Жги! – прогнусил Маркел. – Жги, – и пошел на зов Ульки.
– Куда ехать-то хочешь? – опускаясь на корточки у завалинки, спросил Митька.
– В Кизляр. Племяш из Ермоловки в Кизляр зовет. Там, байт, все тебе – и виноград, и вино, а картошка – ее не сеют, сама родится.
Мужики задымили махоркой, держа цигарки в пригоршнях: сухмень – пожар может ментом. Слушали рассказы дедушки Пахома про Кизляр.
– В Китае вот еще, бают, жарену саранчу едят. Гожа, бают. Но до Китаю далеко.
Из-за угла вышел Степан Огнев. Воткнув лопатку в сухую землю, он некоторое время слушал рассказы Пахома, потом заговорил:
– На чужие могилки умирать собираетесь? На своих-то хуже?
–
– Дела найдутся… Руки у нас есть, а дела найдутся… Давайте только сообща обмозгуем.
– Вы всегда чего-то болтаете, – мусоля окурок цигарки, Митька повернулся на корточках. – А толку от вас все равно вот что, – бросил окурок и грязной пяткой растер его в пыли.
– Зря ты, зря, – Пахом замахал на него руками. – У Степашки голова есть… есть голова…
2
И побежали дни ежами…
Чем дальше, тем короче ночи, жарче палит солнце, давит небо пеклом исполосованную трещинами землю.
Чумеет в пекле земля.
Чумеют и бабы от надвигающегося голода, а мужики ходят злые по улицам, сидят у дворов, опустив длинные, жилистые руки. Иные лезут на крыши сараев, смотрят в небо – нет ли тучки?
Не шли тучки.
Где-то бегали, где-то, слышь, дождь проливной, а в Широком – сухмень.
И наступили тоскливые, мятущиеся дни и ночи. У каждого беда в жмых сжимала сердце, только текло не масло, текла густая мужицкая горечь и злоба.
Потом слух:
«В стороне – полтораста верст от Широкого Буерака, в Камышловке – у вдовы одной икона обновилась».
Сначала никто не поверил. Но когда обновление пошло полосой, когда обновились иконы в Зюзине, Ермоловке, Болотцах, Илим-городе, когда слух об обновлении заползал совсем под ногами – в Никольском, – поднялись широковские бабы. Вечером, кутаясь в шали, тайком, будто на свидание к любовнику, бежали они – избранницы тетки Груни, жены Никиты Гурьянова, – за околицу на реку Алай. И там, где Бурдяшка уткнулась концом в Гнилое болото, собирались и, отмахиваясь от назойливого комара, молились на воду – просили у владычицы знамения.
А дни бежали жестокие, колючие, как ежи… Горели в полях хлеба, пересыхали речушки, худела скотина, и роями вились мошки.
Обозлились мужики – в глазах блеснул огонек волчий, в походке появилось что-то тихое, вкрадчивое, воровское. А у баб на лбах пошли шишки, на теле раны от укусов комара: седьмую ночь они молились на воду у Гнилого болота. Иные растерялись – поотстали, ровно измученные коровы от стада, иные на молении молча стояли – слезы лили старательно, крепко сжав губы, донимали владычицу. У Зинки веки опустились – хоть руками поднимай. У Зинки в спине боль, ломота, голова чугуном налилась, а Зинка все гнулась, про себя твердила: