Брысь, крокодил!
Шрифт:
Когда же по оси времени я двинулся, как велела мне Клара, назад, чтобы обнаружить похожий случай, я увидел одно из наших ритуальных побоищ. На пустыре за Волгой, как водится, первого сентября наша пятая мужская школа билась с двадцать третьей, естественно, тоже мужской. Человек по семьдесят-восемьдесят с каждой стороны.
«Сколько вам лет?» — ведет меня Кларин голос. «Двенадцать. Я задыхаюсь! Мне нечем дышать! У меня круги, черные и красные круги перед глазами!» — «Что еще вы видите?» — «Ничего… Не помню!» — «Какая на вас одежда?» — «Не помню?» — «Какая стоит погода?» — «Не помню…» — «Какого цвета небо?» — «Серого… Идет мелкий дождь. У меня руки в грязи. Я подтягиваю ими брюки… Они сейчас без ремня. И спадают. Темно-коричневые брюки, мама в то лето их перешила из отцовых! А латки между ногами остались. В раздевалке перед физкультурой я жутко стеснялся их снимать!» — «Кто с вами рядом?» — «Я не вижу. Он за спиной! Он накинул на шею мой ремень… настоящий солдатский ремень… я лупил его им. Пряжкой… Пряжкой по голове. Это Изотов! Он душит… он сейчас задушит меня!»
Останавливаюсь на этих подробностях только для того, чтобы хоть немного прояснить метод.
Следующим аналогичным случаем на оси времени оказался ложный круп, постигший меня, я думаю, между двумя и тремя годами. Горел абажур, я задыхался, бабушка плакала, на абажур взлетела большая птица — очевидно, его завесили от меня платком. Мама, вытолкав бабушку из комнаты, взяла меня на руки, расположила мое тело чуть под углом. Это дало мне на короткое время облегчение. А может быть, так подействовал сам ее теплый запах, вкус ее губ на лбу, — все чувства во мне были настолько обострены, что, кажется, я и лбом ощущал всегда по-земляничному свежий вкус ее губ. А потом вбежал задыхающийся отец и сказал, что доктор идет. И под окном, беспомощно всхлипывая, что-то заговорила бабушка, наверно, подходившему доктору. А потом раздался какой-то удар, звук падения, но во время сеанса его источника назвать я не смог. На другой же день вдруг вспомнил, что было в семье предание: во время какой-то моей страшной болезни упало зеркало и не разбилось, и все, даже доктор, приведенный отцом среди ночи, сочли это добрым предзнаменованием.
Любопытно? Необычайно. Но я-то жаждал не фокусов-покусов с черным цилиндром, в подкладку которого тщательно спрятаны пестрые ленты и шелковые, связанные в бесконечные цепи платки… Я жаждал полетов (был, кажется, такой фильм) во сне и наяву. Конечно, лучше бы наяву!
Клара же избегала каких бы то ни было комментариев. Все вопросы потом, говорила она, а пока мы работаем, мы прочищаем каналы. Для чего самые экстремальные случаи проходились нами от начала к концу по нескольку раз кряду, сначала обрастая подробностями, а затем, наоборот, выпариваясь до сухого остатка.
Моя способность переноситься во времени от сеанса к сеансу совершенствовалась, а легкость, я бы даже сказал, услужливость, с которой память преподносила сюрпризы, нарастала. Это, казалось мне, мое личное достижение Клара объяснила тем, что прочищенные каналы облегчают перемещение, так бывает всегда и со всеми. Она и тут не дала мне возможности погордиться. Уж такая это была женщина: в голосе — пряник, в руке — плетка, во взгляде — вольтова дуга.
В самом начале четвертого сеанса (хорошо помню его порядковый номер только потому, что он стал предпоследним, хотя классический курс одитинга рассчитан на двенадцать сеансов как минимум) я сам предложил Кларе рассмотреть полукомическую историю нашей последней размолвки, то есть моей перед ней гипотетической вины. Сама по себе историйка не стоила выеденного яйца. Но как только Кларин по-птичьи непредсказуемый, звонкий голос повелел двинуться по оси времени назад и отыскать там похожий случай, а потом еще глубже назад, и еще — я оказался в дебрях, а потом и в рычащих джунглях женских обид. Моя неизбывная вина перед женой, которая умирала, а я предательски оставался жив, она умирала, а я все решал лететь мне в Новосибирск или не лететь за какой-то новомодной антираковой «панацеей», — Советская власть уже дышала на ладан, мощности были изношены, плана никто не отменял, как я мог все бросить и улететь? — она же только смотрела на меня своими измученными, как будто бы опаленными по краям глазами и ни о чем не просила, — это моя пожизненная вина оказалась на той же оси, что и житейское чувство неловкости перед женщиной, решившей родить от меня ребенка. Я сам привез ее на аборт, сутки дал вылежать в больнице и сам же отвез обратно в аэропорт. Это были последствия одного на самом деле красивого сочинского романа. Во время сеанса я пережил их, мне показалось, иначе, чем в жизни, — с ненужной стариковской сентиментальностью: уж очень безутешно плакала эта красивая, молодая (лет на двадцать моложе меня) женщина в машине, потом же, в аэропорту, вдруг села на пол, обняла мои ноги…— в городе я был уже человеком заметным — сцена была ужасная.
Но я представляю, как потешалась при этом Клара! Умела ли она любить, любила ли хоть однажды? Как-то в постели обмолвилась, что сделала тринадцать абортов, причем только четыре из них от мужа, и чему-то своему, плутовка, едва слышно рассмеялась.
Чтобы не создать однобокого впечатления о методике, гениально разработанной Хаббардом, хочу сделать общее замечание: трудные воспоминания буквально на каждом сеансе гармонично сочетались с воскрешением приятных, а порой и сладостных минут. Их Клара благоразумно оставляла на десерт. Почти уже перед выходом из двух полусомнамбулических часов она умела только ей известным образом направить мою память то в Георгиевский зал Кремля, где, стоя в одном ряду со знаменитыми учеными и конструкторами, мировыми светилами в своих отраслях, я получал орден Трудового Красного Знамени из рук председателя президиума Верховного Совета СССР Николая Викторовича Подгорного… А то вдруг, точно ядром на Луну, ее неожиданным и лаконичным вопросом я был заброшен в ночь перед госприемкой объекта номер один (для краткости назову его так). Вместо маслоотделителя, который мы ждали от смежников до последней минуты, прибыл их куцеватого вида представитель с фразой типа «я не я и шапка не моя». До появления госкомиссии, как в детективе, остается шестнадцать часов! И тогда я требую к себе комплекты чертежей всех узлов, которые наш завод на тот момент времени выпускает. За их тщательным изучением проходит еще два часа, после чего я с уверенностью заявляю: все необходимые
Пережив это приключение заново, я испытал такой необыкновенный душевный подъем, что и в постели, — Клара тоже почувствовала и утром сказала об этом, — я сбросил добрую четверть века.
Что ж, подобная передышка хороша не только во время одитинга, но и на исходе затянувшегося изложения. А оно и в самом деле подходит к концу.
Итак, в начале пятого, неожиданно прерванного мной сеанса мы двинулись по той же, до конца еще не пройденной нами оси — моего чувства вины.
Вот младший сын, в тот момент восьмилетний, — я вижу его задранную конопатую мордаху с необычной, почти галлографической внятностью — просится со мной на рыбалку, не беру, что-то он такое перед этим сделал без спроса, чего и стараниями Клары вспомнить уже не могу, мальчишка рыдает, буквально заходится в истерике, тем более не беру, оставляю на тещу (жена в это время со своим классом — на экскурсии в Ленинграде), а он убегает с соседскими ребятами в лес, где они раскапывают военных времен отечественный бронебойный снаряд, бросают его в костер: одному отрывает кисти обеих рук, другому обжигает половину лица, наш отделывается легкой контузией, но едва заметное заикание остается с ним до сих пор.
Вот я хватаю за волосы девятилетнего старшего сына, увидев его перед зеркалом с бычком в зубах, он дурачился, скорее всего, он просто копировал меня, я же ударяю его о дверцу шкафа, ударяю несколько раз, чтоб не повадно было — он не плачет из одного упрямства, мне же почему-то нужны именно его слезы, слезы раскаяния, и вот он уже захлебывается ими… В комнату вбегает жена и вырывает его из моих трясущихся от ярости рук.
Двинувшись по оси времени назад, в надежде найти похожий случай, я неожиданно и стремительно проваливаюсь в себя, двух с половиной, максимум трех лет от роду. Слышу крик грудного младенца — вне сомнений, это моя новорожденная сестра. Она лежит на диване, туго спеленатая, я только что вытащил ее из кроватки, тряс ее, сколько мог, но она продолжает орать. Я говорю ей, чтобы она замолчала, я прошу по-хорошему, потом, немного перевернув, шлепаю по попе. Она же не слушается, вопит еще громче, и меня вдруг взрывает злость. Я ору, бросаю на пол игрушки, я ей угрожаю… Рассказывая об этом Кларе, я совсем не уверен, что это не один из моих детских кошмаров. Я не помню подобного случая, а он тем временем развивается буквально у меня на глазах: в ярости я бегу по комнате, падаю, спотыкнувшись о круглый, вязаный половичок, лежащий перед родительской кроватью, потом с трудом на кровать забираюсь, сминая жаккардовое покрывало, хватаю огромную подушку, снова, теперь уже от нетерпения, падаю вместе с ней на пол, наконец добираюсь до дивана, где продолжает орать сестра, и накрываю ее подушкой. Плач тут же гаснет, как спичка, опущенная в воду, а я уже бегу длинным коридором, сворачиваю в комнату наших самых дальних соседей, утыкаюсь в чьи-то колени: «Я хочу, чтоб она сдохра!» — может быть, эти колени — мамины?.. Этого мне вспомнить не удается. Клара просит, чтобы я возвращался к началу случая и проходил его вновь. Я же решительно прерываю сеанс.
Моя сестра жива, здорова, с семнадцати лет живет в Ленинграде, где стала врачом-педиатром, имеет дочь, защитила кандидатскую диссертацию, теперь — дважды бабушка. Но, оказывается, ничего этого могло и не быть?
Доказательством же того, что все это — не мое детское сновидение, служит фраза, ходившая в нашем доме, пока были живы родители. Вот эта странная фраза: «Я хочу, чтоб она сдохра!» Родители произносили ее с таинственной улыбкой двух старых заговорщиков. У меня же и мысли не было спросить, откуда она взялась. То, что ни мать, ни отец, оба дожив до преклонных лет, об этом драматическом случае нам так и не рассказали, свидетельствует об одном: они болезненно переживали отчуждение, возникшее между мной и сестрой довольно-таки с ранних лет, и не хотели его еще более усугубить.
Я лежал на поджарой Клариной кушетке, якобы помнившей людей позапрошлого века… Слезы, душившие меня, были фактически беспричинны. Я не был ни в чем виноват. Мой поступок не привел к роковым последствиям. Но тот, кого моя тайная память, великий Хаббард и его достойная ученица извлекли и водрузили на место славного, любознательного, по-возрожденчески одаренного ребенка, — мог ли он вызвать иную реакцию, кроме горловых спазмов, которые Кларе удалось унять лишь с помощью медикаментозных средств?
Спазмы эти к тому же сопровождались странными, в обыденной жизни мне не свойственными сослагательными, рискну сказать, ощущениями. Это не были мысли в прямом значении слова. Скорее, это были вспышки видений: моя грудная сестра умерла, причину этого в определенном возрасте мама со свойственной ей деятельной прямотой мне, безусловно, называет — и что же? Кто я, как живу после этого, то есть именно всю жизнь — с этим? Или: ударившись виском об угол комода, гибнет моя молодая жена — в ту страшную грозовую ночь, когда я после подсмотренного свидания избил ее? Или: взрывом бронебойного снаряда отрывает кисти рук не соседскому мальчишке, а нашему? Или… Или еще… Или… Все это были мгновенные картины, точно молниями выхваченные из гипотетического «будущего в прошедшем», но их слепящая яркость разъедала сетчатку. В какой-то момент мне даже показалось, что я слепну. В какой-то — что я мог прожить совершенно иную жизнь, пусть и оплаченную чьей-то кровью — именно при условии этой оплаты.